Прорыв
Шрифт:
Тут нас конвойный прикладом огрел, и его, и меня, и кинулся от нас за кем-то, а один из блатных, который мою шапку уже напялил на себя, извернулся, ощерился: "Ну, как, жидочки, приклад вам выбрали полегче? Все ловчите?.." Иосиф ему с ходу, тычком, уголовник копытами вверх... Бил он блатных смертным боем. Лапа у него, как клешня. Те его угробить пытались. Как-то сбросили на него в шахте кусок породы. Попали бы -- так в лепешку... Палец задели. Не сгибается теперь. Торчит, как ружейный курок. Удар от этого у Иосифа, правда, не ослаб... Жизнью я ему обязан, понял?..
– - Он пожевал черствый бутерброд с колбаской "собачья радость", допил первую кружку залпом и продолжал возбужденно: -- А потом Иосиф Гур стал легендой... Меня выдернули на этап и в Норильск.
Танки в зону вошли. Передний вдоль строя загромыхал. Первых подмял в лепешку. Строй врассыпную. Паника. Иосиф оказался от танка метрах в двадцати. Стоит, как вкопанный. Будучи без всякой поддержки... как вкопанный... Сын к нему подскочил, Борька. Тащит его, тот ни в какую... Тогда сын приткнулся рядом. И еще кто-то. Танк ревет, прогрохотал к ним и -встал. Развернулся на кровавых гусеницах, обдал всех вонью бензиновой и ушел.
Зверь в нем сидел, и тот перед человеком дрогнул... Дядя принялся рассказывать, как Гуры снова в Воркуту угодили, но тут контральто на столбе сообщило, что поезд "Воркута-Москва" подходит к перрону N° 2. Бросились мы к обледенелому, под высоким куполом, перрону. Там уж все Гуры, жена, дети...
Около нас мнется незнакомый мужчина в желтом кожаном реглане, прислушиваясь к репликам пританцовывающей от холода родни. Родня умолкает. Правда, почти два года минуло "после несчастья", как величает мой жизнерадостный дядя смерть великого "отца народов". Но умолкать в таких случаях еще не отвыкли.
Наконец, показывается черная морда паровоза. Его огненный глаз слепит. Снег в надвигающемся желтом луче закружил, и, точно подхваченные им, заметались, задергались встречающие. Старушечий голос вскричал: - "Ванюша!" Паровоз прогудел, заглушая кладбищенский вопль, и затих.
– - А-а-а-а!
– - вопил перрон на все голоса.
– - О-о-о-о!.. Наш где?! На-а-а...
Паровоз медленно подтащился к нам и лег у ног встречающих, как нашкодившая собака...
Похоже, он уже выскочил на перрон, Иосиф Гур. Пытаюсь разглядеть его в толчее. Женщины у Гуров все гренадерского роста, за ними слона не увидишь. По рассказам дяди, у меня уже сложилось свое представление об Иосифе Гуре. Пусть даже и не Васька Буслаев, плечи - косая сажень, но уж во всяком случае не коротышка... И вот, наконец, выглядел его. Маленький, верткий, в солдатском ватнике и новенькой шляпе, впопыхах напяленной поперек, подобно треуголке Наполеона. Это замечаю только я, проклятый писатель. Остальная родня плачет. Никто ничего не слышит.
– А-а-!
– вопит перрон.
– О-о-о-о!..
Двинулись и Гуры, и дядя Исаак. Я никак не мог сдержать улыбки. Сперва прошествовали дядя Исаак с женой. Дядя Исаак жене своей по плечо. Иосиф еще ниже дяди Исаака, правда, шире его вдвое, "бочонок поэзии", называл его Юрий Олеша. (Это я позднее узнал.) А жена Иосифа Лия тонка и высока, как столб с вокзальным репродуктором. За ним шли Борис, росточком с отца, Иосифа, и племянница Лии -- Гуля, тонюсенькая, высоченная, не иначе баскетболистка-профессионал. Дядя представил меня, я невольно засмеялся, пожимая руки женщинам Гурам где-то повыше своей головы. "Гурихи -- все жирафы, не смущайся!" - крикнул мне дядя, побежавший занимать очередь на такси.
На перроне по-прежнему топтался человек в кожаном реглане. Он шагнул было навстречу Иосифу, но остановился, сняв меховую шапку и сминая ее в руке.
Иосиф Гур расцеловался с родней, а затем повернулся к человеку в кожанке: -- Ну, здоров, Пал Сергеич!..
Тот, кого звали Пал Сергеичем, кинулся к Иосифу, протянул к нему руки, навалился на него медведем, затрясся в беззвучном плаче. Рыдал он долго, и мы все ждали, замерев и тоже всплакнув.
– - Зачем ты подал ему руку?!
– - непримиримо спросила Лия, когда мы остановились в конце длинной очереди на такси, а человек в желтой кожанке исчез. Иосиф взглянул
– Слу-ушай! изумленно протянул он.
– Нельзя требовать от человека нечеловеческого. Он подписал на меня, но когда ему выбили барабанную перепонку. Он не слышит на левое ухо. Как я - на правое. Если нас сложить вместе -- получится полноухий советский поэт...
В следующий вечер я познакомился почти со всеми Гурами. Борис просил называть его Довом. Не объяснил, почему... Только позднее я узнал, чтo Дов -- им ивритское. Он сказал напористо: -- "Был Борис-Борух, да весь вышел. Я - Дов, и все!" У Дова лицо широкое, губастое, грубое; смотрит исподлобья, пристально. Таких стараешься обходить стороной. Дов ткнул корявым пальцем в высокого сутуловатого интеллигента в роговых очках и произнес совершенно неправдоподобное: -- Брательник! В лучшие времена звали "Нема - не все дома"...
Ладонь у брательника была мягкой, подушечкой, улыбка предупредительной.
– - Родной?
– - шепнул я удивленно.
– Неродные у нас не бывают, - просипел Дов.
– Квартирка меченая...
– - Простите, а кто вы по профессии?
– - спросил меня Нема, выставив вперед большое веснущатое ухо.
– - Писатель?.. А-а, значит, прохвост!
– - Он распрямился и взглянул на меня отстраненно и холодно. Длинное ухо, казалось, стало торчком. Как у пса, услышавшего непривычный звук. Я улыбнулся.
– - Не согласны?
– - удивился он.
– - Раз вас печатают и хвалят, а хвалят у нас только за ложь, так кто вы?
– - Он помотал высоколобой головой на необычно длинной шее и сказал, как пропел: "Прохво-о-ост! Все советские писатели -- прохво-осты!"
"Брательник. Родной, - подумал я.
– Теперь уж нет сомнения".
Иосиф захохотал-закашлялся, замахал длинными руками. Проc-свистел пробулькал (у него было прострелено горло): -- Ну и семейка!
– Откашлявшись, пояснил, что Наум, его первенец, -- изобретатель. Во дворе его, в самом деле, с детства дразнили "Нема -- не все дома". Теперь вот создал какие-то могучие лампы.
– - Осветил мир, как Бог. Может ли голова такое выдержать? Наум сердито поковырял в носу, но промолчал. Дов показал пальцем в сторону стоявшего у стены парня лет двадцати восьми.
– - Еще один брательник. Сергей! Сергуня!..
Сергуня, низкорослый, тучноватый, подошел вперевалочку, по-пингвиньи. Представился тихо, застенчиво. Потеребил свою щеголеватую острую бородку. Пиджак у него тоже был щеголеватым, с разрезами по бокам. "Лекционный", как он торопливо пояснил: уж очень его рабочий пиджак не гармонировал с мятыми, застиранными рубашками и грубыми, из свиной кожи, ботинками отца и Дова. Над Сергуней подсмеивались, но добродушно, мягко. Похоже, его любили. Самый младший в семье. Поскребыш.
– - А это наша Гуля, - быстро сказал Сергей, коснувшись молчаливой и тонкой, как молодое деревце, девушки лет двадцати, которую на вокзале я принял за профессиональную спортсменку. Правда, она оказалась не баскетболисткой, а мастером парашютного спорта. Лицо круглое, по-деревенски румяное, чуть грубоватое, "рязанское", как подсмеивался Наум. Видно, от отца-русака... А я нет-нет, да и поглядываю в ее сторону. У парашютистки глаза в пол-лица. Чтоб видеть с поднебесья, что ли?
Легкое лицо и настолько открытое, что можно понять не только чувства Гули, но даже оттенки чувств. Это, наверное, сильно осложняет ее жизнь...
Нет, никогда не видал этаких глазищ. Смолисто-черные, раскосые. Кроме них, на лице будто ничего нет. Черты ассиметричны, вот в чем дело! Рот крошечный, широкогубый, подбородок заостренный и будто вдавленный ударом ли, падением с высоты, да и без того -- маленький, детский. Белыи лоб куполом, а глазищи -- царят!
Глаза, брови, губы в постоянном движении. Прищурилась на Дова недоверчиво, одна русая бровь взлетела вверх, вторую опустила недобро. Брови независимы одна от другой. У каждой -- свое выражение. А глаза покоя не знают ни минуты. То сияющие, восторженные, то льдисто-холодные, отстраняющие, почти суровые.