Прощание с миром
Шрифт:
— булочная, хлебный магазин. Хлеб был по карточкам, но очередей не было. А по другой стороне после ратуши — этот кинотеатр, потом часовая мастерская, за парикмахерской — фотография, потом водокачка, ос серая башня, потом афишная тумба, железнодорожный переезд, шлагбаум... Все здесь, на этой улице, было нам теперь уже хорошо знакомо.
Мы часами бродили с Дмитрием из конца в конец по этой единственной улице, по всему этому малюсенькому провинциальному городку, в котором, не знаю где, может, mi этой улице как раз, родилась Ева Браун, любовница Гитлера, ставшая в смрадном воздухе бункера под рейхсканцелярией, только за полчаса до того, как им отравить себя ядом, фрау Шикльгрубер, получив при венчании настоящую фамилию Гитлера. Венчание состоялось, когда наши солдаты уже врывались в рейхстаг.
Разумеется,
Ребенок плакал где-то за стеной... Почему-то это очень запомнилось мне. Ядаже объяснить сейчас не берусь почему. Наверно, потому, что все вокруг было очень чужое и чуждое, а этот плач ребенка за стеной немецкого дома был таким, каким ему и положено было быть, плачем человеческого существа, маленького, может быть, только что родившегося...
Тут, на скамеечке, под деревом, между двумя домами, возле стоящей в глубине кирхи сидели в эти часы женщины, чаще всего немолодые, с раздувшимися от здешней воды слоновьими ногами, с детскими колясками подле себя. Эти коляски — от комаров, которые тут в это время как раз, вблизи озера, вывелись густо,— были прикрыты прозрачно-желтоватой какой-то, чрезвычайно тонкой тканью. Не что иное, как противомоскитные сетки из пустыни, из Африки. Их, эти противомоскитные сетки, палатки, привозили приезжавшие навестить своих немецкие солдаты и офицеры из экспедиционного корпуса генерала Роммеля в Африке. Теперь под ними мирно спали, посапывая, эти маленькие, только что народившиеся немецкие засранцы...
Что еще помню? Надо сказать, что здесь, как и во всех городах, куда мы приходили до того, подвалы домов были забиты всевозможными продуктами, разного рода домашними консервами, соленьями и копченьями, разного рода наливками в залитых сургучом бутылках, в банках с плотно притертыми крышками. Так было с самого Одера, так было и здесь, в этом городе... Мы и здесь тоже, помню, в первые дни, когда мы пришли сюда, захватили один склад, где, кстати сказать,
оказалось огромное количество мешков с крахмалом...
У рациональных немцев, как известно, было великое множество всяческих эрзацев. Не только эрзац-одежда или эрзац-обувь, но и эрзац-еда тоже, эрзац-колбаса например, которая, если не ошибаюсь, намывалась соевой... Крахмал тот, если уж мы заговорили об этом, тоже, как видно, шел на изготовление такой колбасы.
Они могли бы еще, эти фанатики, долго держаться, если бы мы их не сломили наконец, у них еще кое-что оставалось, и уж конечно они не голодали. Яне говорю о Берлине, там другое было положение. Явспоминаю, мы еще не ушли из Берлина, а немцы уже наводили порядок, разбирали развалины, передавали из рук в руки дробленый кирпич, камни... Но это все потом. А в первые дни, когда мы только пришли, наш солдат, повар, по-матерному свирепо ругаясь, кормил толпившихся возле полевых наших кухонь пленных немецких солдат, берлинских стариков, женщин и детей. Возле кухонь, это было не только в Берлине, всегда было много детей...
Там столько всяческой жратвы было — на тех складах, о которых я заговорил! И селедка была, и сыры, и шпик, и колбаса та же. Даже в самом госпитале нашем, в его наиболее дальнем углу, под стеной одного из сараев каменных, были взвалены одна на другую огромные железные бочки с рыбьим жиром, бочки были с кранами, и первое время каждому больному и раненому давали по утрам рыбий жир, по мензурке каждому...
Но это все — к слову.
Удивительно, как быстро все у них тут закрутилось, завертелось, заработало! Война вроде бы только что закончилась, и вообще такой разгром пережили, не пришли еще вроде бы в себя, не опомнились, а и двух месяцев не прошло, на второй же день, можно сказать, после войны, заработали и кинотеатрики всякие, и всякого рода кабаре и варьете открылись. Но так всегда, я думаю, бывает, и не у одних только немцев. Везде и всегда и во все времена так было: одни умирают с голоду, другие оплакивают мертвых, третьи танцуют или смотрят голых девочек. На то она и война! Хуже и гаже ничего не бывает и не придумано.
Япомню, в Берлине, вскоре после того как там закончилось все, я услышал со двора, окно нашей комнаты
выходило во двор, истошный крик: «Все разрушено, все погибло!» Кричала какая-то женщина. Им и впрямь казалось так и первое время. Но вскоре они увидели, что все еще не так плохо и могло быть гораздо хуже.Все погибло, все разрушено, однако же жизнь шла своим чередом. В только что открывшемся тут варьете, в маленьком, выходившем к озеру зальце, юные и, я думаю, еще недостаточно сытые немецкие девы — их было человек двадцать — давали представление, высоко поднимали ноги со сцены и пели какие-то песенки, наверно еще довоенные, не всегда, как мне кажется, приличные. Ничего подобного мы до того времени не видели.
Но прежде всего фильмы показывать стали. Отбирали из старых то, что можно было показывать, где было поменьше людей в форме. Выбирать, правда, было особенно не из чего, поэтому чаще всего показывали одну и ту же картину— «Кельнершу Анну», тоже, как видно, еще довоенную... Перед началом, кстати сказать, показали наш документальный фильм, только что появившийся, о боях в Берлине. Он так, мне помнится, и назывался — «Взятие Берлина», не помню уже точно названия. Помню только, что немцы смотрели его с большим интересом, но и испугом также, со страхом. Их особенно приводили в ужас залпы наших реактивных «катюш», так называемых гвардейских минометов. Здесь, у себя в городе, они это впервые видели.
Яне помню фильма, который мы смотрели на этот раз. Мы немного запоздали, пришли, когда картина уже началась, когда уже свет погасили в зале. Нас посадили на приставных стульях, в проходе. И тут произошла следующая история. Только-только начались первые кадры, как в дверях там, за спиной у нас, возник какой-то шум, довольно сильный, а потом по залу, по проходу его, мимо нас застучали сердито каблуки. В следующую минуту перед экраном мелькнула тень и тотчас раздалась брань, ругательства, хлоп, хлоп, послышалась здоровая оплеуха, одна, другая. Кого-то били, кто-то что-то кричал. А затем новый стук каблуков в темноте, но уже в обратном направлении, к двери.
Всё произошло мгновенно. Потом все смолкло. Только все так же с маху грохнула дверь.
Мы только тут различили в первом ряду две приткнувшиеся друг к другу фигурки — мужчину и с ним женщину.
Движение на экране, как нам показалось, на минуту приостановилось.
Они еще какое-то время сидели. Должно быть, просто не знали, как быть. На них скоро зашикали. Почему-то всех страшно рассердило то, что они, эти двое, остались сидеть. Не то, что раздался этот крик, не поведение сюда, в зал, ворвавшейся женщины, заставшей своего возлюбленного, а может быть, и мужа, с другой, а то, что они продолжали еще сидеть здесь. И, некоторое время подождав, они вышли. Сначала встал и вышел, согнувшись, мужчина, за ним следом женщина...
Нас почему-то это очень удивило, когда мы услышали эту оплеуху, уж очень все это было на русский лад. Впрочем, не только удивило, но и возмутило даже. Как это так! Как они смеют так вести себя при нас! В нашем присутствии, в общественном месте, на виду у всех, какое безобразие!.. А чего, собственно, было уж так возмущаться, не думали же мы, что ревность у немцев какая-то не такая, как у других...
Одним словом, война сама по себе, а жизнь сама по себе...
Опять-таки все это потому, наверно, так удивило пас и так запомнилось нам, что случай этот произошел через какой-нибудь месяц или полтора после войны.
Жизнь продолжалась.
Все погибло, все разрушено, однако же жизнь продолжалась...
Один раз как-то, когда мы вот так вот выбрались в город из госпиталя и шли по этой единственной улице, мы зашли в небольшую фотографию, в маленькое такое ателье, как раз тут, не доходя до шлагбаума и до переезда, и девушка, которая там была, хозяйка ателье, черноволосая такая, очень красивая, сняла нас. Она немного испугалась, когда мы заявились к ней, но скоро пришла в себя, расставив стулья, довольно умело посадила нас рядом. Мы потом приходили к ней за снимками и принесли в уплату какие-то сигареты и две или три банки консервов. Очень были смущены. Но она спокойно взяла эти консервы, сдержанно поблагодарила, а больше всего, как мы увидели, обрадовалась сигаретам. Яне курил, и сигарет этих много у меня всегда накапливалось.