Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прощание с осенью

Виткевич Станислав Игнацы

Шрифт:

И вдруг какая-то странная пустота завладела Атаназием: в этот момент ему не хотелось ни жизни, ни смерти — он хотел просто существовать — л и ш ь с у щ е с т в о в а т ь, а н е ж и т ь. Если бы можно было так, глядя на этот мир, развеяться в ничто, совсем не осознавая этого, не ощущая самого процесса развеивания! И все-таки так — наверняка завтра будет почти так, жаль только, что «почти»! Наверняка. Все было зыбким, только это одно было нерушимым. Разве что его схватят люптовские пограничники или съест медведь. «Я был ничем — пробегающей тенью, и мне не жалко ничего. Я увидел этот мир и хватит с меня. Не могу больше врать себе, будто все это так важно. Вовремя уйти, даже будучи никем, вот большое искусство, если нет мании самоубийства или рака печени, или если не испытываешь невыносимых духовных страданий, как тогда, после смерти Зоси. Интересно, а в других условиях могло бы «получиться из меня» что-нибудь другое? Но я уже об этом не узнаю, черт побери!» Эти мысли сильно порадовали его.

Среди бурелома и камней он развел небольшой «костерок» и просидел возле него до утра, порой проваливаясь в сон и обмысливая нечто невыразимое. Поток бурлил в проточенных водой желобах — в этом шуме можно было услышать все: проклятия, призывы на помощь, стоны, брань и любовный шепот. Что-то ходило по лесу, сотрясая толстые стволы, но у огня Атаназий не боялся неожиданного решения своего уравнения. На рассвете он уже шел в сторону боковой долины, Сярканской. Там он помнил одно место, где кончался лес, покрывающий дно Долины Обломков, и где с одной стороны открывался чудесный вид на амфитеатр вершин — Сатану, Башню, Толстую, а с другой — мрачные стены Яворовой стерегли тишину долины, в которой царило неземное настроение, где, казалось, что-то зовет тебя, предостерегает и жалостно, тихо умоляет, где

даже днем человека охватывал какой-то бледный страх перед неведомым из другого измерения. Здесь должно было лежать невиданное количество убитых гуралей и люптаков, в течение веков сражавшихся за господство над этой частью гор.

День явился Атаназию во всей красе. Роса покрывала травы и красные островки брусники, мокрые листочки, желтые ракиты и пурпурные рябины блестели под солнцем как бляшки полированного металла. Тишина стояла непроницаемая, ее не нарушал даже шум вод за грядой, блестевшей пожухлой травой и спадавшей с Яворовой в долину. Время от времени слышалось, как журчит ручеек, невидимый между округлыми глыбами покрытого мхом гранита. Там, на краю зарослей кустов и горной сосны, имея за своей спиной стену девственного леса, среди глыб, скатившихся когда-то в давние века с утесов Яворовой, устроился Атаназий на вечный покой. Он был один — дух Зоси отлетел от него, может, насовсем. А потому сначала он выпил колоссальное количество чистой водки, запивая ее чистым «магги» в качестве закуски. Потом поел сардины и паштета — все с той глубокой убежденностью, что делает это последний раз в жизни. Далее, чувствуя себя уже совершенно пьяным, он вынюхал приличную дозу кокаина — около пяти дециграммов. «Конечно, выстрел в висок был бы эффектней, но выпендриваться мне не перед кем, да и тем самым я лишил бы себя под конец этих видений действительности».

Мир тихо повернулся на каких-то громадных рычагах и легко отлетел в иное измерение: он быстро превращался в «ту, иную», невыразимую и воплощенную, самую чистую красоту. «Так, этого можно попробовать еще разок, а потом в конце. Какая же гадость пачкаться всем этим каждый день, как Ендрек...» И теперь в той же самой пропорции, что и тогда, когда портки в клетку Логойского были на самом деле одной из самых прекрасных вещей в мире, этот уже почти невыносимый прекрасный мир стал еще более чудесным, д р у г и м, единственным... Не было красивой завесы, покрывающей необходимый, будничный день: действительность бесстыдно оголилась и отдавалась с самозабвением, как ошалелая от вожделения... Кто? Геля. Она никогда не была так невероятно прекрасной, как в эту минуту в его мыслях: он видел ее душу, утомленную метафизической ненасытностью, вместе с ее телом как абсолютное, совершенное единство — ах, если бы так могло быть в жизни! Может, она как раз убивает кого-то (он забыл, что она сидит в тюрьме) или спит на знаменитой железной кровати товарища Темпе (о которой говорила Гиня) — Саетана, l’incorruptible [88] , как сам Робеспьер — в его властных нетерпеливых объятиях. Ах, бедная Гиня — прекрасная крошка, такая милая... В конце концов из бездны небытия хлынул дух Зоси и соединился в единое целое с красотой гор — он был в них, не прерывая метафизического одиночества, в которое погружался Атаназий. Он уже простился с людьми: у него в мыслях пролетели почти все знакомые в виде совершенных идей, существующих где-то в ином и неизменном бытии. Но они были далеко, не путались, как это бывает в жизни, в водовороте суетных повседневных дел. Мгновение неземного восторга, разрывающего грудь необъятным величием, казалось, будет длиться вечно. «Наконец я не существую в существовании», — громко сказал Атаназий не своим голосом, будто это не он, и фраза эта, как сонный нонсенс, казалось, имеет какой-то бездонно глубокий смысл — и снова дерябнул приличную дозу «коко». Как же выразить то, что он видел, если даже в обычном состоянии красота мира порой бывает невыносимой болью, как выразить ту боль, усиленную до бесконечности и внезапно обратившуюся в наслаждение иного уже рода — холодное, чистое, прозрачное, но той же, что и боль, интенсивности... А кроме того — это чувство, что всё в последний раз, что больше никогда... Перед ним громоздились знакомые, любимые вершины в неземном сиянии славы, возносящиеся над этой долиной, но в иное измерение, в идеальное бытие, граничащее в своем совершенстве с небытием, ибо может ли что быть более совершенным, чем Небытие?

88

неподкупного (фр.).

И когда он так «существовал не существуя», до его слуха долетел какой-то треск и шум: из-за зарослей крушин и ракит показалась темно-коричневая мохнатая масса и пошла среди камней по траве, из которой торчали уже высохшие зонтики и увядающие осенние горечавки, направляясь прямо к нему. За ней два таких же создания, но поменьше: медведица с медвежатами, то есть верная смерть — она всегда первой нападает. Но под воздействием «коко» Атаназий успел потерять ощущение опасности. Ветер дул с ее стороны (легкое холодное дуновение шло от теней в долине к залитым солнцем утесам Яворовой) — она ничего не чуяла, не видела из-за камней. Вдруг вылезла и заметила его. Встала. Он видел ее полные страха и удивления глаза. Малыши тоже встали, заурчали. «Вот тебе, бабушка... — вымолвил Атаназий без тени страха. — А ведь испортит мне последнее мгновение». Впрочем, и новая картина, и это высказывание — все было включено в то мгновение: они не ломали рамок иного измерения, не нарушали его очарования. Отрывистый рык, и медведица, встав на задние лапы, схватила передними большой, в две головы, камень и пустила его в Атаназия, а потом пошла на двух лапах к нему. Камень пролетел рядом с его головой и раскололся о глыбу, на которую он опирался. Несостоявшийся самоубийца вскочил и осмотрелся вокруг. Инстинкт самосохранения работал механически, как инстинкт рождения у сфекса, прокалывающего гусеницу. «Ну и где этот Бергсон — разве можно это „превратить в познание“ — чушь», — подумал он так же автоматически в какой-то отрезок секунды. Оружия при нем не было. Он схватил целую горсть белого порошка, горку которого держал на бумаге возле себя, и бросил в разверзшуюся над ним пасть медведицы, и отскочил назад на камень. Ему на память пришел Логойский, который потчевал кокаином своего кота, и он внезапно разразился смехом — вот это был класс.

Медведица, засыпанная порошком с неизвестным ей отвратительным запахом, с убеленной черной пастью, опустилась на передние лапы и принялась фыркать и урчать, вытирая нос то одной, то другой лапой и втягивая при этом безумные для нее дозы убийственного яда. Видимо, подействовало молниеносно, ибо она просто впала в ярость, совершенно забыв об Атаназии. Она каталась с ревом по земле, поначалу с оттенком недовольства, но потом рычание сменилось блаженным урчанием. Малыши смотрели с удивлением на дикое поведение матери. Какое-то время она пролежала без движения, смотря с восхищением в небо, после чего бросилась к своим детям и принялась их ласкать, играть с ними в какую-то безумную, видать, необычную для них игру. Вместо того чтобы убежать, Атаназий только сгреб свои вещи (остаток порошка, каких-то десять граммов, он аккуратно завернул в бумажку) и смотрел на это поначалу с веселым интересом.

«Накокаинить медведицу — вот он, высший класс. Вот он — мой предсмертный подвиг. Еще одна попытка перед смертью». Он посмотрел вверх. (Там, среди трав, наступало относительное спокойствие — медведица лизала и ласкала своих детей, урча от непонятных и невероятно сильных ощущений.) Все было так же прекрасно, как и прежде, но по-другому...

Внезапно мозг Атаназия расколола молния сознания: это был гром безумия, но в этом состоянии оно показалось ему откровением: «Что же это получается? Выходит, у меня было то же самое, что и у этой несчастной скотины? Так значит, весь мой восторг и то, что я думаю, это всего лишь такое жалкое свинство? А откуда я могу знать, что эти мои мысли хоть чего-то стоят, если я не могу понять это?» До него не доходило и то, что эти, имеющие место в данный момент его размышления тоже охвачены тем же самым принципом — наркотическим состоянием — порочный круг — он задыхался от возмущения и стыда. Он быстро собрал вещи и снова направился вниз, на дно Долины Обломков. Он больше не думал о медведице. Все плясало перед его взором. Он шел, шатаясь среди бурелома и глыб, пьяный, наркотизированный до предела. Сердце пока выдерживало, но каждую секунду могло остановиться. Он не думал о смерти: он хотел жить, но не знал как. Он снова полез за бумажкой. Его безумие усилилось. Он не отдавал себе отчета в том, что, того и гляди, может погибнуть от отравления, а о самоубийстве и речи быть не могло: его раздирали какие-то безумные, не поддающиеся выражению мысли — Геля, Зося (ведь наверняка жива), Темпе, общество, народ, нивелисты и мистический Логойский, горы, солнце, цвета — все представляло какую-то кашу, мезгу мятущихся картин

без малейшего смысла, но была в этом адская сила и жажда жизни и существования целую вечность. Над этим хаосом постепенно начала возвышаться одна непреложная мысль: новый трансцендентальный закон развития сообществ мыслящих сущностей — но какой? — он пока не знал.

Иногда он останавливался и смотрел то на землю, то на лес, тихий и спокойный, немного как бы удивленный этой хаотичной фурией бедного человечка. И в эти моменты хаос красной брусники, горечавки и сухотравья внезапно принимал формы абсолютно правильного геометрического рисунка, какой-то адской головоломки. Пока наконец он не вышел из лесу на другой склон Долины Обломков, тот, по которому вчера сходил вниз. Сердце колотилось, точно паровой молот: быстро, безумно беспокойно... Но в мыслях воцарился определенный порядок. Он хладнокровно, без страха осознал опасность смерти. Сосчитал удары: их было 186. Сел отдохнуть и выпить воды, не закусывая ничем. Сумасшедшая идея становилась все ясней, оставаясь тем не менее сумасшедшей: «Повернуть механизацию человечества таким образом, чтобы, использовав уже достигнутую организацию, организовать само коллективное сознание против этого якобы неумолимого процесса. Само собой ясно, как солнце передо мной, что, если вместо того, чтобы пропагандировать социалистический материализм, каждый, но так, чтобы абсолютно каждый, начиная с кретина и кончая гением, осознает, что та система понятий и социального действия, которой мы оперируем сейчас, должна привести лишь к полному оболваниванию и автоматизму, к скотскому счастью и к исчезновению какого бы то ни было творчества, религии, искусства и философии (эта троица оказалась непреодолимой), так вот, если это уяснит себе к а ж д ы й, то, противодействуя этому коллективным сознанием и действием, мы сможем повернуть весь процесс вспять. В противном случае, лет эдак через пятьсот, люди будущего станут смотреть на нас, как на сумасшедших, так же, как и мы слегка высокомерно смотрим на прекрасные культуры прошлого, потому что они кажутся нам наивными в своих воззрениях. Вместо того чтобы делать вид, что все будет хорошо, и радоваться, что религиозность вроде как возрождается, потому что появляется какая-то третьесортная мистическая чепуха, которая является всего лишь скатыванием с того уровня, который занимает интеллект, надо употребить этот интеллект на то, чтобы уяснить себе весь ужас грядущей потери человеческого облика. Вместо того чтобы тонуть в мелком оптимизме трусов, надо взглянуть страшной правде в глаза, взглянуть смело, не пряча голову под крыло обольщений, для того чтобы можно было пережить эти последние жалкие дни. В отношении себя нужна смелость и жестокость, а не наркотики. Иначе чем же отличается вся эта глупая болтовня трусов, желающих создать компромисс между современной мыслишкой, тайной Бытия и наполненным брюхом масс — чем она отличается от кокаина? Вздор — либо одно, либо другое. Как раз мелкие оптимисты хуже всего — это они заваливают единственный путь, приспосабливаясь к перемалывающей их машине. Вытравить это сучье племя полурелигиозных духовных оппортунистов. Но нет, как раз наоборот — о Боже! Как убедить всех, что я прав? Как бороться с этой жалкой плоской верой в возрождение? Только ценой минутного (лет эдак на двести) отчаяния и отчаянной борьбы можно обрести истинный, не наркотический оптимизм, а такой, который созидает новую неизвестную действительность, которая даже Хвистеку не снилась...»

Мысль Атаназия вертелась по кругу, и это имело столько же смысла, что и «существование вне существования», было в этом какое-то противоречие и неясность, но также и нечто понятное навязывалось ему с неотвратимой неизбежностью: «Если идеологию каждого, то есть абсолютно каждого человека, переделать так, чтобы он перестал верить, что по этому пути дойдет до вершин счастья, то создастся совершенно новая атмосфера в обществе. И это будет материальной вершиной, достигнутой ценой автоматизма, правда, они уже не будут знать этого, но фактически будут счастливы, а мы, чьи головы еще торчат, возвышаясь над этим уровнем, д о л ж н ы з н а т ь з а н и х — в этом и может состоять н а ш е в е л и ч и е! Надо будет доказать, что этим путем, вместо человечества, о котором мечталось, можно получить лишь безмозглый механизм, такой, что и жить-то ему не стоит, лучше вообще не жить, чем так — ха — да разве такое возможно — вся история свидетельствует об этом — и надо бы разматериализировать социализм — адски трудная задача. Но тогда, в так понимаемом обществе может возникнуть совершенно неизвестная социальная атмосфера, потому что такой комбинации до сих пор не было, а именно: сочетание максимальной социальной организованности, не выходящей за определенные рамки, со всеобщей индивидуализацией. Не требует ли это от культуры немного сдать назад — может, лишь поначалу, но дальше возможности неисчислимые — в любом случае, вместо скуки уверенного автоматизма, нечто неизвестное. Мы можем достичь этого только благодаря интеллекту, а не путем сознательного отступления в глупость, в творческую религию, некогда великую, но выродившуюся. Тогда, только тогда зафонтанируют новые источники, а не теперь, не в этом состоянии полумистической трусости. Может, тогда возникнут новые религии, о которых мы сейчас и понятия не имеем. Нечто невообразимое кроется здесь, необъятные возможности — но нужна отвага, отвага! Физическое возрождение противостоит вырождению только паллиативами — оно должно подчиниться воздействию преобладающей силы вырождения, даже если отказ от занятий спортом будет караться смертной казнью. Социальные связи, создающие условия вырождения, бесконечны — сила индивида ограничена. На что нам такой интеллект, который представляет из себя только симптом упадка? Не на то ли, чтобы сознательно глупеть в прагматизме, бергсонизме, плюрализме и сознательно терять человеческий облик в технически идеально устроенном обществе? Нет — его надо употребить в качестве противоядия от механизации. Изменить направление культуры, не отменяя ее стремительного развития. Впрочем, теперь ее никто по-другому и не сдержит: это чудовище будет расти, пока само себя не пожрет и не станет от этого счастливым. А потом само себя переварит, а потом... И что останется? Какая-то кучка... Что с того, что автоматические люди будущего будут счастливы и не будут знать о своем падении? Теперь мы за них знаем и должны их от этого огородить. В такой общей атмосфере могут возникнуть новые типы людей, проблем, видов творчества, о которых мы сейчас понятия не имеем и не можем иметь».

«Работенка» о метафизической трансцендентальной, в понимании Корнелиуса, необходимости (он громко повторил это для себя и для окружавших его удивленных елей) механизации теперь показалась ему хоть и разумной, но односторонней, неполной. «Там был взгляд на факты известные и необходимые, если исходить из прежних позиций, здесь же была совершенно новая идея, заключающая в себе элемент трансцендентальности: возможность абсолютной необходимости — но такой ли абсолютной? Нет, видимо, нет — потому что моя идея — это адская случайность, она не следует неотвратимо из состояния общества — так или иначе она в любом случае должна была возникнуть во времена декаданса, но не важно — она есть, и в этом вся штука».

Он снова выпил водки и снова нюхнул кокаина, и только теперь до него дошло, что ему необходимо вернуться с этой своей идеей в долины, донести ее до сознания Темпе и использовать его для организации внедрения идеи в умы, используя при этом уже существующую организацию его государства. Смерть показалась ему в этот момент глупостью. Проблемы Гели, Зоси и всего этого низменного мармелада чувств измельчали, испепелились в искусственном огне его безумия. И все благодаря медведице, ну и любимому, ненавистному «коко». «Ха, как это смешно», — смеялся он смехом безумца, медленно идя по солнечному склону к перевалу Быдлиско — через него ведь было ближе, чем через Быстрый Переход. Ему казалось, что он был там не вчера, а несколько лет тому назад — столько он пережил с тех пор, как распрощался с Ясем. Сколь же великолепна была композиция последних дней! В нем снова заговорил прежний «творец жизни» из третьеразрядных столичных салончиков. Он шел медленно, потому что должен был беречь свое, такое нужное всему человечеству, сердце: если бы оно сейчас разорвалось, никто бы не узнал его идеи, и неизвестно, смогла бы она вообще возникнуть в каком-то другом уме. Теперь он не боялся ни люптовских, ни своих пограничников, точно как в той дуэли, когда его охраняла любовь к Зосе. Он сам пошел ко всем к ним с «великой» идеей, которой наконец оправдал свою жалкую жизнь. Атаназий выбрался на первый перевал, и перед ним открылся изумительный вид. Атаназий утонул в бездонном восхищении. Растворенные в дымке дня горы, упоенные своей красотой, казалось, были сном о самих себе. И в то же время как бы объективная их красота не зависела от того, что он на них смотрел. Они были сами по себе. В их красоте он сейчас по-настоящему соединился с духом Зоси, и даже — о, нищета воображения! — почувствовал над ними определенное превосходство. Дух не угнетал его, напротив: он разговаривал с ним (отчасти из милосердия) как равный с равным. Атаназий нашел то место, где Геля прошлой зимой подвернула ногу. Постоял там с минутку, рассматривая памятные камни. Да, это были те же самые камни, вечно молодые, да только он стал совсем другим. Ему казалось, что вся эта прошлая Индия была большим воздушным шаром, привязанным здесь к той самой ноге, которой вовсе и не было.

Поделиться с друзьями: