Прощание с осенью
Шрифт:
— Tiger, tiger! [81] — кричал тамил. — Shoot, Sahib! Shoot anywhere! [82]
Не долго думая, Атаназий выстрелил семь раз из браунинга (винтовку они оставили в палатке), тут же вставил новую обойму и застыл в ожидании. Теперь он снова понял, как любил жизнь (или каким трусом он был), несмотря на все свои мысли об уходе из жизни, появлявшиеся в моменты, когда он уже не мог перенести Гелиных безумств и был бессилен разорвать с этой гадостью. (Тогда, после смерти Зоси, это было совсем другое.) Тишина. Буйволы заметались и заревели. Прикрепленный на передке навеса фонарь бросал тревожный отблеск. Возница ударил своих горбунов бичом, и дальше они поехали побыстрее. Атаназий выстрелил еще пару раз. Где-то (а может, ему это почудилось?) затрещали ветки, и издалека раздалось нечто похожее на жалобный рев нашего оленя.
81
Тигр, тигр! (англ.)
82
Стреляйте, сагиб! Стреляйте же! (англ.)
— Got him, got a deer. Good luck, Sahib. No fear, [83] — сказал возница и затянул дикую песню без определенной темы.
Вдали были слышны бубны. До самого конца пути Атаназий чувствовал себя скованно и напряженно. Наконец они свернули в большое поместье среди каучуковых и чайных плантаций, где останавливался «Рагнарок-экспресс», соединяющий (по мостам между островами) Индию, Анараджапуру, Канди и Коломбо. Оказавшись в вагоне-ресторане,
83
Вы попали в него, попали в оленя. Вам повезло, сагиб. Не бойтесь (англ.).
В серое туманное утро он покидал Коломбо на большом пароходе, принадлежащем «Peninsular and Oriental Company» [84] , или, как ее называли, «Пи энд Оу». Плоский берег с прерывистой серебристой линией пальм и узкой полоской желтого песка и какие-то торговые постройки под красными крышами, над которыми носились рыжие грифы и чайки, затянул туман, и тропический мир исчез с его глаз, как дивный сон, который трудно вспомнить после пробуждения. На судне ему стало немного хуже. Атаназий вынужден был прибегнуть к паллиативам. Соблазнил какую-то возвращавшуюся в Англию молодую вдову убитого в Индии английского офицера. Она без памяти влюбилась в него (даже не подозревала, бедняжка, о существовании чего-либо подобного), высшая школа Гели давала потрясающие результаты. Потом какая-то бразильская кокотка из Рио, потом жена противного голландского бизнесмена, потом извращенный романчик с дочкой «денежного мешка» — вскоре у него уже был целый гарем, а всякому известно, как трудно проворачивать такие дела на судне. Ничто не доставляло ему ни малейшего удовлетворения и вело только к тому, что он все чаще думал о бедной Зосе и своей миссии в обществе. «Надо быть последовательным, — говорил он себе ни с того ни с сего, — если ты не фашист, то должен быть нивелистом». В это время он завершил свой «трактатик» и моментами был почти доволен судьбой. Он собирался отдать Геле деньги, полученные от его издания, и вообще вернуть весь долг. Не ведал, бедняга, как обернулись финансовые дела на родине; он и понятия не имел, как живет так называемая интеллигенция. А впрочем, он еще может на ней жениться, а потом уйти от нее (это уже серьезно, после того, что было!) и этим покрыть все. А ей это было надо? Он совершенно потерял голову. Зачем же он убегал? Так он думал, не осознавая, как низко пал. Сам не зная когда, он незаметно изменился, став совершенно другим человеком.
84
«Полуостровной и восточной компании» (англ.).
Уже в Бомбее он получил телеграмму от Гели:
«Возвращайся. Прощаю. Мы все начнем сызнова. Мне все надоело. Я хочу только твоей любви».
«Быстро же она меня поймала», — подумал Атаназий. И ему вдруг сразу вспомнилось все. Яд разлился в крови и охватил пожаром все тело. Он пошел к индийским танцовщицам на Малабар-роуд и там провел всю ночь. Ему показалось, что после трех дней без еды он съел маленький бутербродик. Зато на судно он вернулся успокоенный. Остальное доделали женщины на корабле, которые вели за него безжалостную борьбу, на волосок отделявшую ее от публичного скандала. Он решил возвращаться той же самой дорогой — через Балканы (при этом он терял билет Порт-Саид — Неаполь, но не мог совладать с искушением увидеть на обратном пути знакомые места), хотел проверить свою силу. Втайне от любовниц покинул он судно и на следующее утро уже ехал в поезде из Александрии в Афины. Бродя по печальному, опаленному солнцем Акрополю, он вспомнил тот весенний день, когда они были здесь с Гелей, еще полные относительно здоровой любви. Несмотря на то что тогда отчаяние после потери Зоси и угрызения совести терзали его невыносимой мукой, он пожалел о том дне, безвозвратно ушедшем в прошлое. Заглядевшись на белизну греческих развалин, которые он так не любил, Атаназий заплакал, последний раз в жизни. Лицо этого «метафизического альфонса» было спокойным, только слезы боли лились из его бездонно-грустных глаз. «И все-таки этот последний период сложился в некую композицию», — подумал он с каким-то удовлетворением. Жизнь без смысла, существование, само по себе жестокое, мрачное и таинственное, которое мы стараемся прикрыть важностью повседневных, таких же бессмысленных, как все, занятий, показало ему свое истинное лицо, без маски: он сгорел в огне последней (неужели?) любви. «Возможно, есть и такие, кто думает иначе — да пребудет мир с ними, — я им даже не завидую. Еще в XVIII веке все имело смысл, сегодня уже нет. Мы проходим, иногда ничего не зная о себе, думая, что мы все исследовали и все знаем, пока нас внезапно не настигает смерть; или, в силу странного случайного соответствия психических данных и реальной системы, перед нами порой разверзается жуткая пропасть непостижимой Тайны ограниченного индивидуального существования на фоне Бесконечности того, чему и определения-то нет и что мы обозначаем словом „Бытие“. Мы точно знаем только то, что мы проходим через эту жизнь, а остальное — фикция скотского самообмана. Единственная реальность — доведенная до совершенства механизация общественного бытия, ибо она является по крайней мере самой совершенной формой лжи. Вот почему я должен стать нивелистом», — так кончил Атаназий этот ряд безысходных раздумий. Эта маниакальная конечная концепция была как река, к которой с некоторого времени мелкими ручейками стали стекаться все другие его мысли. Река впадала в море: в идею безындивидуального общества автоматов. Надо было как можно быстрее автоматизироваться и перестать страдать. Чем занималась в этот момент Геля? Кто занял при ней его место? Неужели этот ужасный паукообразный сэр Альфред, его несостоявшийся друг? «Друг», — с какой же горечью произнес он это слово. Он был один — у него не было никого, кому он мог бы рассказать о себе. Кого все это могло интересовать? Разве что Логойского, да и тот, черт возьми, обезумел. «Гиня Бир! Лишь она. Только вот интересно, жива ли». Это воспоминание на короткое время оживило его. С горы Акрополя он спускался как в могилу. Эти развалины среди сухой желтой травы на фоне послеполуденной оргии кучевых облаков на востоке, быть может, казались ему еще более чуждыми, чем любые тропики. Конец всему — даже завершающий все поступок (как же трудно будет осуществить его хотя бы с чисто технической точки зрения!) казался ему чем-то мелким, несущественным. А совершить его нужно. «В этом моя миссия на этой планете и в том, что я написал. Может, это и вздор, но так должно быть. Я — всего лишь пылинка во всем этом, но пылинка необходимая». Мучительная случайность прежних дней развеялась. И за это он был благодарен Геле.
Не предчувствовал бедный Атаназий, что придется ему закончить жизнь в совершенно другом мире идей, чем тот, в котором он жил теперь. Месть недоразвитых систем таилась в сумраке его существа. Да и кому могло быть интересно, «реализуемы» эти (те, что должны были прийти) идеи или нет, умные они или глупые. Речь шла о психическом измерении, в котором, собственно, и должен был наступить конец.
Между тем ему казалось, что он познал себя перед смертью. И при мысли о том, что он до сих пор мог бы быть у себя на родине мужем Зоси и отцом Мельхиора и зарабатывать тяжким трудом в какой-нибудь конторе, а не возвращаться в обличье живого трупа, который знает все, что только мог знать, Атаназия затрясло от ужаса и обращенного в прошлое страха. Но несмотря на это, он любил теперь только Зосю и в согласии с ее духом хотел закончить свою жизнь. Вот какой коварной несчастной бестией был этот Атаназий. А вечером, несмотря ни на что, когда он выпил греческого вина и съел приличный ужин в Пирее (за два часа до отхода судна в Салоники), он не выдержал и пошел в какой-то бордель для высших морских офицеров и там очень даже весело провел время с какой-то заурядной евреечкой не откуда-нибудь, а из Кишинева, и разговаривал с ней «по существу» о нивелизме и вообще о еврейском вопросе. Ах, если бы могла его видеть Геля.
Глава VIII
ТАЙНА СЕНТЯБРЬСКОГО УТРА
Уже из Афин Атаназий послал Темпе длинную телеграмму, умоляя во имя старой дружбы разрешить ему вернуться и выдать новый паспорт. (Ждать ответа он должен был в Праге, поскольку связь с Кралованом была прервана.) В завуалированной форме он упомянул и о последних переменах в своей
жизни. Через пару дней ожидания, в течение которых он написал безумно длинное письмо Геле в оправдание своего бегства, он получил требуемые документы, правда, ехать пришлось через Берлин. Там он успел ощутить предвкушение того, что его ожидало на родине. Он был поражен чуть ли не кристаллическим порядком в революционизированной Германии. Работа, работа и работа, бешеная, ожесточенная, неотвратимая, как идеально наведенный огонь артиллерийской батареи. Бродя по пустому музею, Атаназий с грустью смотрел на произведения старых мастеров — могилой стало это здание, некогда полное жизни, в столь недавнее время, когда еще была ж и в а я живопись. Сегодня контакт между тем, что было когда-то, и действительностью был прерван: картины увядали, как цветы, хотя в качестве физических объектов оставались все теми же — они больше никому не были нужны. «Да, сегодня пока еще можно быть „прикладным“ художником или стилизовать природу — определенным общеизвестным образом. Но великая композиция в живописи кончилась. Кубизм был последним «опустошающим броском» в этом направлении. В наши дни можно быть посредственностью, стилизующей по прежним шаблонам — от Египта до Пикассо, — но вершины закрыты. Там только безумие и хаос», — печально думал он, хотя на самом деле его это вовсе не волновало.На родину он приехал в погожий сентябрьский день. Начиналась ранняя осень: жнивье, осенняя с изумрудным оттенком зелень, там и сям желтеющие деревья и звуки родной речи создавали иллюзию, что здесь все как прежде. А между тем вся страна встала на голову, на острие, как перевернутая пирамида, головокружительно и шатко вертясь над пропастью непонятных знаков судьбы. С интересом вглядывался Атаназий во встреченные лица и убеждался, что все по-другому и все неизвестно. Какие-то новые люди повыползали из преисподней, в которой скрывались до поры до времени. Но лица их были не столько счастливыми, сколько напуганными тем, что происходило. Не было ничего от того настроения ничем не сдерживаемого порыва, который ощущался там, в паре километров от пограничной станции; тупость, придавленность, неверие и страх — такова была общая атмосфера, которая чувствовалась сразу. «Посмотрим, что будет дальше. Может, это всего лишь переходный период». Прежние «имущие» были грустны и подавленны. В вагонах почти никто не разговаривал. Переполненный тяжелыми сомнениями относительно того, сможет ли он стать кем-нибудь в этой новой жизни, въехал Атаназий в столицу — на этот раз третьим классом, а не первым, т. е. в качестве товарища Базакбала, а не персидского князя. (Кроме того, он побаивался этого Препудреха — и не столько физически, сколько психически.) Подумать только! Этот презренный дансинговый хлыщ как раз стал кем-то, известным музыкантом и комиссаром, а он, Атаназий, считавший себя чем-то вроде Дориана Грея на фоне салончиков мелкой буржуазии и полуаристократии, въезжал сюда как полное ничто (и в моральном плане тоже), в поисках скромной должности — ибо с чего еще мог он начать свой «великий общественный подвиг»? В общих чертах тот самый «проклятый Темпе» уже все сделал. Смехотворны были все эти глупые разговоры и размышления. Разве что «трактатик», но и он казался ему каким-то блеклым, лишенным крови и жизненных соков. Все три железнодорожных класса были в одну цену, но право на конкретные удобства зависело от выполняемой функции. Это было первое новшество, которое заметил Атаназий, — такого не было даже в Германии. На вокзале его, несмотря на паспорта, что выдал Темпе, мучили невиданными формальностями (на границе была ерунда в сравнении с этим). В конце концов, снабженный немыслимым количеством бумаг, он вышел на улицу и нанял багажную тележку, ибо не имел права на автомобиль и извозчика: он был ничем — и это стало второй новостью. Город он нашел совершенно запущенным. Выщербленные стрельбой стены домов, развалины, пожарища, улицы поменьше заросли травой, почти полное отсутствие движения, за исключением главных артерий. Очевидным было то, что первая революция была невинной шуточкой по сравнению с тремя последующими. «Что там, черт бы их побрал, — думал Атаназий по пути к расположенной неподалеку от Палаццо Берц маленькой гостиничке, в которой ему позволили поселиться, — видимо, заняты достижением высших целей». Проходя мимо Красного дворца, он заметил на нем эмблему Союза Советских Республик — там было посольство. Все прошлое пронеслось в памяти с бешеной скоростью — но он лишь скоренько заглянул в него, — слишком много было свежих новостей. «Трансцендентальная необходимость механизации», — подумал он со странной ухмылкой.
Визит к Темпе был коротким. Саетан стал совершенно другим человеком. Что за адская «куча мала» взрывчатых веществ должна была накопиться в этом немного циничном бывшем поэте и «морском офицерике», чтобы произошла эта перемена. Внезапно взлетевший на самую высокую должность в нивелистической (какое противоречие!) иерархии, он чувствовал себя как рыба в воде. Он обладал той внутренней техникой, которая позволяла ему сжигать содержащийся в нем динамит понемногу, постепенно повышая давление, но не разрывая структуры духа: трансформировать убийственную энергию в повседневное титаническое усилие. Его жизнь была механически систематизирована. Даже на любовь выделялось немного времени. Его секретаршей была, как об этом позже с удивлением узнал Атаназий, Гиня Бир, в девичестве Ослабендзкая. Его предпоследняя, перед тем как он женился, любовница — и Темпе! Что за странное стечение обстоятельств! Как же замечательно иногда складывается жизнь! Порою люди, связанные между собой, крутятся по замкнутому кругу, практически не подпускающему к изолированной системе новых важных особ. Меняются спутники, но планеты в основном вращаются вокруг загадочного центра тяжести всей системы. «Все-таки это доказывает, что страна наша — провинция, — думал Атаназий. — В большом мире психическая материя меняется быстрее: больше образуется новых существенных связей». После этого замечания, сделанного на основе слишком малого количества фактов, Атаназий заснул, пока сидел в сумрачной приемной комиссариата. Вышла Гиня, делая вид, что не знает его, покорная, как сука, но все-таки красивая. На ней ощущалась вся тяжесть властительного любовника, и в ней невозможно было уловить даже тени эротической удовлетворенности. На заговорщицкий взгляд Атаназия она ответила шепотом:
— Не сейчас. Где?
— Гостиница «Под Красной звездой». Восьмой номер, — так же шепотом ответил Атаназий.
— Завтра в семь. Мы работаем до семи. — Из кабинета послышался звонок. — Номер из отдела по контролю прибывающих и свидетельство из канцелярии прошений, — сказала она громко.
— Вот. — Атаназий протянул ей какой-то жетон, который где-то там ему выдали, и бумагу, которой он прождал целый день, бродя по городу, как полоумный, напрасно пытаясь встретить кого-нибудь из знакомых и узнать хоть чей-нибудь адрес. От Бёренклётца его послали на какой-то контроль, но, возмутившись этим предложением, он не пошел туда. А к ci-devant князю Препудреху идти не посмел. Черт знает, что может сделать такой новоиспеченный музыкант и комиссар, может, посадит его просто в каталажку, и делу конец. Он предпочел сначала как-то закрепиться на какой-нибудь должности. Везде карточки, подписи, печати, фотографии, пустословие, визуальные и прочие проверки. Мелкотравчатость всего этого просто поражала Атаназия. Ел он тоже за какую-то карточку и должен был подать так называемую «трудовую декларацию», без нее никуда — хоть с голоду подыхай. Однако, перед тем как устроиться на службу, он хотел поговорить с Темпе, дабы оказаться поближе к центру событий. Ибо то, что он увидел, было хоть и слегка новым, но таким безнадежно скучным, что порой его схватывало отчаяние и он начинал жалеть, что тигр не сожрал его в цейлонских джунглях. «Работа на благо общества» постепенно раскрывалась перед ним во все более и более неприглядном свете. Некоторое время спустя из кабинета вышла Гиня и сказала: «Войдите». В одном этом слове был виден весь мармелад, который из нее, этого «демона», сотворил тот титан. Оробевший Атаназий вошел в комнату, обитую красной фланелью. За столом в сером английском костюме, с красной звездой на левой стороне груди, сидел Темпе.
— Как дела, Сайтек? — вымолвил Атаназий с наигранной развязностью, приближаясь на подкашивающихся ногах к столу. Казалось, что Темпе выделяет какие-то загадочные флюиды, излучает своеобразное магнитное поле отталкивания неизмеримо большого потенциала. Сила била из него, словно поток электронов с катода, казалось, что пространство вокруг искривилось. И весь демонизм этой штучки состоял в том, что было неизвестно, что лежит в основе — внешне это был все тот же обычный Темпе, который всегда был прав, ничего больше, и все же... А может, это должность, власть — нет, это было в нем самом. Он мог бы сидеть в тюрьме — впечатление было бы то же самое, Атаназий был в этом уверен. — Спасибо за документы. — Он протянул ему руку. Лицо Темпе не дрогнуло. Не вставая с места, он ответил на рукопожатие и холодно сказал:
— Чего ты хочешь, мой дорогой? Только быстро. Как можно короче.
— Мне хотелось бы поговорить с тобой пообстоятельнее. Может быть, вечером? — спросил Атаназий, забыв о Гине.
— Не сейчас. Возможно, через месяц у меня будет пара выходных дней.. Чего ты хочешь? — повторил он более грозным голосом. — Хочешь работать с нами, найти применение своему интеллекту?
— Да, как раз...
— Хватит. Три года адвокатской практики. На машинке печатать умеешь.
— Да. Я хотел передать тебе мою памятную записку о трансцендентальных основах социальной механизации. — Он достал из кармана рукопись и протянул ее Темпе, тот взял ее и бросил в ящик стола.