Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тот дом, та дверь

«А вы знаете, в этой квартире я прежде часто бывала». Но, к счастью, никто моих слов не услышал. Они провожали меня всей семьей, Гизи лаяла, и поэтому остальные кричали. «Так вы не забудете передать мне Стругацких или Азимова?» — «Завтра я позвоню в половине второго, а может, и раньше». — «У вас жакет очень красивый. Вы сами вяжете?»

Стоит ли удивляться, что мою фразу «в этой квартире я прежде часто бывала» никто не услышал. Вообще-то все это глупости, мелочи, и все же как раз в ту секунду я ощутила, как мне не хочется, чтобы ее услышала, например, Юля. Хотя в общем-то Юля здесь ни при чем. Независимо ни от какой Юли мне не хотелось быть уличенной в фальши, притворной сентиментальности или еще в чем-то столь же несимпатичном. К тому же ведь это было бы совершенно несправедливо. Я абсолютно не собиралась темнить, готовить сюрприз или тем более врать. Просто когда я пришла и Юля с матерью (одного роста, одного цвета глаз) встретили меня в этой прихожей, мне показалось необязательным, скучным и, если хотите, претенциозным вдаваться в подробности. Степки (разбойника восьми лет) в тот момент дома не было (он как раз вывел Гизи), и в результате квартира казалась наполненной тишиной. Каждая фраза звучала

с особой отчетливостью. «Моя дочь Юля», — сказала Наташа веселым шутливым тоном. «Я очень рада. Ваша мама мне столько рассказывала о вас». Работая рядом с Наташей целых семь лет, я никогда не была с ней близка. Всегда ощущала: милая женщина, но безусловно чужая. Отчетливо чувствовала симпатию, но категорически не могла найти общего языка. И вот теперь она, улыбаясь, стояла передо мной, засунув руки в карманы широкой юбки, премило выставив вперед ножку в голубой туфельке, гостеприимно впуская в свой дом, к своим детям, а у меня внутри все дрожало. Я была словно разрезана пополам, и половина меня (та, о которой я не часто вспоминала) в считаные секунды отнесена была ветром воспоминаний во времена невозможные. Если точнее, на четверть века назад. Конечно же, нужно было скрыть это, нужно было сказать что-то очень спокойное, вежливое. И я сообщила, что без труда нашла дом, так как лет двадцать назад бывала в этих краях у подруги. Говоря это, я почему-то даже махнула рукой, как бы указывая, где эта подруга жила.

«Ну и чудесно, а то я боялась, что вы заблудитесь в здешних дворах», — легко кивнула Наташа и провела меня в комнату, где мы устроились возле журнального столика и сразу же оживленно заговорили о конференции. Юля пришла вслед за нами, села напротив старинного (куплено в комиссионке, и вы не поверите даже как дешево!) зеркала и принялась наводить марафет. Делала она это очень серьезно, но в то же время не забывала о нас. Взгляд из зеркала был небрежный, но строгий. Так иногда смотрели на нас, надзирая, солидные дамы-мамы из нашего детства. Вплотную мне довелось столкнуться только с одной из них, мамой Оли Марениной, но память о том, как неловко было «играть» под надзором все замечающего глаза, как оказалось, была жива до сих пор. «Сейчас мы нарежем цветную бумагу и накрошим ее в эту кастрюльку», — приятно-отчетливым голосом говорила мне Оля. «И это будет кукольный суп», — отвечала я, очень стараясь во всем соответствовать и для проверки оглядываясь на профиль сидевшей с шитьем у стола Марениной-старшей.

Сейчас все было похоже, хотя и наоборот. Дело, которым мы занимались с Наташей, в восьмой раз перебирая листки заявок, было вообще-то важным (программу большой конференции утрясти нелегко), однако пристальный Юлин взгляд из глубины мутноватого зеркала и Юлины в зеркале отраженные вытянутые губы, которые она тщательно обводила темным контуром, а потом красила легкими и уверенными движениями, как-то сбивали вполне естественный деловой настрой и превращали наше с Наташей занятие в смешную и глуповатую, нам одним почему-то понадобившуюся игру. Чтобы хоть как-то сбить это дурацкое ощущение, я начала говорить вдруг каким-то чужим «взрослым» голосом. «Юмор в творчестве Сэлинджера и Воннегута, доклад Хамко, кандидата наук из Киева», — сказала я громко, предполагая, наверно, что Сэлинджер с Воннегутом вызовут уважение Юли. «Ирочка, воля ваша, но этого киевлянина просто некуда ставить», — пропела в ответ мне Наташа. Ее ответы звучали почти так же глупо, как мои реплики, и поэтому, когда Юля, кончив наконец «делать лицо», встала от зеркала и подошла к нам, семнадцатилетняя, стройная, очень уверенная в себе, я вся внутренне сжалась, ожидая услышать, как она спросит нас, добродушно и снисходительно: «А не кривляться вы, девочки, можете? Ну-ка, кончайте все эти глупости и постарайтесь придумать что-то поинтереснее».

«Чай приготовить?» — спросила Юля, слегка обняв мать и положив руку мне на плечо. Ее рука была много приятней, чем рука мамы Оли Марениной, и я это отметила с благодарностью, подняла голову, посмотрела на Юлю и встретилась с чуть прищуренными глазами, напомнившими мне взгляд Сергея Анатольевича Ознобишина, жившего в этой квартире эпоху назад. «Какая у вас чудесная девочка!» — сказала я торопливо Наташе, как только Юля отправилась ставить чайник. «Да? Правда? — Наташа сняла очки, которые надевала всегда для работы, и стала похожа на славного старого воробья, только что счастливо спасшегося от кошки. — Она ужасно самостоятельная, но никакой дисциплины. Одни способности. Просто не знаю, что делать». Смотреть на Наташу было сплошным удовольствием, и мне до сих пор непонятно, почему именно в эту минуту я не сказала ей, что вот здесь, в этой комнате, где мы сейчас с ней сидим, я провела, вероятно, счастливейшие часы своей жизни. Ведь вся обстановка, казалось, располагала к признанию, и так легко было сказать, что в передней, которая, в целом, осталась такой же, как и была, хотя, конечно же, раньше там не висели гравюры «под старину», и с потолка не свешивался китайский фонарик, а в углу не было календаря с голой красоткой, приобретенного — как сообщили мне Юля с Наташей — по просьбе «любителя всех фантастик» Степки, — в этой передней я попросту онемела от изумления. Еще бы: ведь окно, например, как было, так и осталось на месте. Хотя вообще окна в передних встречаются редко, и непонятно, почему капитальный ремонт не внес в данном случае коррективы. Окно на месте, и подоконник облуплен, как и когда-то. И по нему можно провести пальцем, нащупать «те самые» шероховатости, прикоснуться, в точности так же, как двадцать шесть лет назад, когда, в первый раз уходя из этого дома, я не просто до них дотронулась, а благодарно погладила, чтобы хоть как-то сказать спасибо за тот феерический праздник, в который я здесь окунулась. Все это можно было, наверное, объяснить. Наташа кивала бы своей воробьиной головкой, а потом, когда Юля пришла бы с подносом, уставленным пиалами и вазочками с вареньем, прощебетала бы: «Юлька, ты слышишь? Оказывается, Ирина Евгеньевна бывала давным-давно в нашей квартире, а жила здесь очень большая семья, и гости ходили почти каждый день, и стол накрывали во всю длину комнаты. Наверно, здорово было. А? Как ты считаешь?»

И если бы Юля, поставив поднос на вертушку у пианино, взглянула на меня вопросительно, я, может быть, рассказала бы о семье Ознобишиных, и эта семья еще раз соединилась бы под родной кровлей, и еще раз на десять или пятнадцать минут жизнь стала бы крепкой, веселой и настоящей. А такой, да, такой, я клянусь, была жизнь в этом доме. И каждый

сюда приходивший сразу же ощущал себя в безопасности.

Живший в квартире сверчок на печи, а может быть, дух традиций, а может, обычный стол, раздвинутый от стены до стены, давали хозяевам и гостям это дивное ощущение. И время текло здесь как-то иначе, чем в другом месте: не дергало, не давило и было привольным. Смогла ли бы я рассказать про все это? А впрочем, к чему рассказывать? Ведь на самом-то деле все оказалось неправдой. Прочное не было прочным, если в квартире живут незнакомые люди, наспех пьют чай у трехногого столика, держат включенным бормочущий телевизор, вешают под китайский фонарик японских красоток, а семьи Ознобишиных больше не существует, хотя живы и здравствуют все. Нет только мальчика Лёли, глазастого Лёлика, который вертелся всегда под ногами, встречая гостей (ура! еще кто-то пришел!), считал тарелки (пятнадцать, шестнадцать, семнадцать), а, став постарше, донимал всех разговорами о Ницше и Соловьеве.

Мальчик Лёля был сыном двоюродного брата Сергея Анатольевича Ознобишина. Его мать умерла, когда Лёле было три года. Отец вскоре женился на умной и милой женщине, но почему-то, хотя ночевал Лёлик дома, жил он все-таки здесь, на Гагаринской. Я помню его в щегольской аккуратной матроске, помню в пижонском вельветовом синем костюмчике (Лёля! Ты у нас франт. Ты просто маркиз при дворе Луи Кэнза!), помню, как он запихивал в рот куски торта, и млел, и стонал от блаженства, а стол умолкал на минуту, и иронично-спокойный Сергей Анатольевич говорил с расстановкой: «Нет, это все же неподражаемо. Голубчик, ты, безусловно, раблезианец». Чтобы все было понятней, надо, наверно, добавить, что Лёлик был не толстяк, а типичная прорвочка. Хрупкий ангелок в детстве, он стал потом длинным худым подростком, а еще позже тонким, на древко флага похожим юнцом. После университета его оставили в аспирантуре, он успел опубликовать вполне дельную, но кое-кого раздражившую («пустое оригинальничанье!») статью о символистах, а потом вдруг все бросил. Но это уже другая история, и ее ни к чему знать жильцам этой квартиры.

А вот историю торта «Мальвина», который так любил Лёля, мне, в общем, хотелось бы рассказать. Торт пекла Александра Андреевна, мать Киры Павловны. Рецепт она получила от легендарной Анели, умершей совсем незадолго до того времени, когда я, придя в новую школу, сразу же познакомилась и почти подружилась с Анютой (смешная фамилия — Ознобишина) и очень скоро попала к ней в дом. В каком-то невероятном, как будто из фильма позаимствованном прошлом Анеля служила в кондитерской на Свентицкой (в Варшаве). Торт «Мальвина» был гордостью этой кондитерской, Анеля — признанной мастерицей. Все тридцать лет в семье Ознобишиных Анеля пекла «Мальвину» по большим праздникам, в последний же год сказала: «Вы, Александра Андреевна, как хотите, а мне не поднять ее больше. Продукты не те, да и сил уже нету». И тогда Александра Андреевна встала к плите сама.

Прежде она не стряпала. В экстренной ситуации могла сварить суп, но невкусный. И вот теперь — твердо, без колебаний — она взялась за «Мальвину», и торт (многослойное чудо, увенчанное ажурными фестонами из теста, среди которых кокетливо поднимали головки нежнейших цветов маргаритки) вышел не хуже, чем всегда. Попробовав, медленно прожевав и потом проглотив небольшой треугольный кусочек, Анеля сказала: «Ну что же. В хорошие руки передала».

Эту историю вспоминали, когда вносили «Мальвину». Иногда вслух, чаще молча. И наступала минута, рассказать о которой я, вероятней всего, не смогла бы. «Впору, наверно, поднять польский флаг», — сказала однажды в такой момент Мила (сестра Анюты). «Или спеть хором, что Польска еще не сгинела», — подхватил кто-то, и все рассмеялись, но этот смех не убил предыдущего настроения; оно оставалось, оно было с нами.

Разве расскажешь об этом? Так же как разве расскажешь о красном свитере Милы?

Миле в тот год было пятнадцать или шестнадцать, она неожиданно резко, рывком, повзрослела и делала все, чтобы взрослость продемонстрировать. Ну, скажем, второго мая, в день рождения Сергея Анатольевича, пришла с компанией поздно, когда именинный обед клонился уже к концу и Лёля сопел над последним куском «Мальвины». Они пришли шумной толпой, вчетвером. Олега и Игоря у Ознобишиных знали давно, впервые появившаяся девушка была очень хорошенькой, но рядом с Милой в красном в обтяжку шерстяном свитере ее было как-то не разглядеть.

«Просим, просим!» Сидевшие за столом с искренней радостью приветствовали компанию, но в то же время не нарушали своих бесед и занятий. Боря Журавкин, взъерошенно-возбужденный, влюбленный в старшую сестру Ознобишиных, Катю, рассказывал уморительные истории, от которых Анюта взахлеб и навзрыд смеялась и чуть в тарелку не падала, а рыжий Петя Горфункель, Катин второй поклонник, яростно спорил с Сергеем Анатольевичем, доказывая, что «Звездный билет» — начало нового этапа в русской литературе, и язык Аксенова — это язык нашего завтра. «Скорее всего, ведь Чуковский тоже считает, что „шмакодявка“ и „клёво“ станут словами широкого обихода», — смеялась Мила-большая, подруга Киры Павловны, весело и на равных державшаяся как со старшими, так и с младшими Ознобишиными, но смертельно боявшаяся Александры Андреевны, чем подавала, конечно, повод для шуток и розыгрышей. «Милочек, ты понимаешь Чуковского упрощенно», — возражала ей Кира Павловна, мягким красивым движением поправляя свои прекрасные светлые волосы, и уже изгибалась, чтобы достать из буфета тарелки для Милы и ее свиты: Олега и Игоря, с места в карьер ввязавшихся в спор о «Звездном билете», и хорошенькой Тани, слегка оглушенной и шумом, и многолюдством, но весело и с любопытством оглядывавшейся.

«Ну и где же вы были?» — привычно насмешливо щурясь, спросил Сергей Анатольевич, глядя на Милу, усевшуюся как раз напротив него. То, что Мила была отцовской любимицей, не составляло секрета в семье Ознобишиных. И все же ни старшая Катя, ни младшенькая Анюта, обе Сергея Анатольевича боготворившие, не ревновали и не сердились. «Как это: где были? Везде!» — убежденно ответила Мила, тряхнув собранными на макушке в хвост блестящими каштановыми волосами. «Везде?» — «Да, везде», — ответила она с вызовом, готовая — если кто не согласен — до хрипоты стоять на своем. Но Сергей Анатольевич только мягко, себе под нос улыбнулся, сказал: «Мне нравится Таня. Я рад, что ты привела ее к нам». — «Она просто прелесть, — воскликнула Мила, — и я велела Олегу влюбиться в нее. Не веришь?» Она хотела было начать доказывать это серьезно, но вдруг махнула рукой, рассмеялась, блестя глазами и демонстрируя все свои ярко-белые зубы, радуясь случаю выплеснуть хоть часть смеха, который переполнял ее не меньше, чем Наташу Ростову.

Поделиться с друзьями: