Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прощай, Акрополь!
Шрифт:

Характер у Елены Евгениевой был тихий. Ее присутствие и в доме, и на людях было почти неприметным. Бесшумно сновала она между шкафом, гардеробом и буфетом, стирала пыль с их темной полировки, следя за отражавшимся в ее глубине усталым движением своей руки. Фанерные великаны, словно угадывая ее кроткий нрав, смотрели на нее с безразличием господ.

А муж, по обыкновению прогулявшись с утра по магазинам, выстроившимся вдоль трамвайной линии (он ходил не покупать, а лишь глазеть на витрины и прилавки), возвращался домой и, усевшись на кухне у плиты, разворачивал газету. Он проделывал это регулярно, каждое утро, словно боялся пропустить какое–то важное событие, происшедшее в мире. Шуршал газетой, поглядывая

на жену, перебиравшую чечевицу. Он знал, что Елена плохо видит, и за обедом в чечевичной похлебке будут попадаться твердые зерна куколи, но помогать ей считал не мужским делом. Он разглядывал ее так, словно видел впервые, вероятно гадая, как почти пятьдесят лет назад могла ему понравиться эта сухонькая женщина в старом платье с синими пуговицами, со спущенными ниже колен чулками и тонкой шеей, дергавшейся от тика.

Сам он был рослый мужчина с осанкой кавалериста — даже сейчас, в свои почти семьдесят лет; и лицом он походил на лошадь, но не из тех, что пасутся на воле, а тех, чьи копыта покрыты пылью и изранены каменистой дорогой. И работал он, подобно этим преданным, безропотным животным, без устали, с молчаливым упорством. Но порой, особенно в молодые годы, его охватывала такая неудержимая жажда вольной, беззаботной жизни, что он восставал против всего, что сковывало его свободу, и тогда удержать его в узде могла только кроткая улыбка жены. Елена умела создать в доме уют: задернуть окна на кухне занавесочками, сквозь кисею которых матово просвечивают ряды горшков с цветами; разложить яблоки на шкафу, чтобы ночью, в отсветах огня от горящих в печке дров, они поблескивали, как полированные; гладя рубашки мужа, побрызгать их лавандовой водой, чтобы он весь День ощущал их благоухание вместе со щекочущим прикосновением накрахмаленного воротничка.

В молодые годы, разъезжая по селам, Атанас Евгениев встречал немало женщин красивей Елены. Случалось ему и согрешить с ними, но он всегда с чувством вины возвращался домой. Жена не ласкала его так страстно, как рыбацкие вдовы, но она обладала другим несравненным, на его взгляд, достоинством: она умела окружить мужа любовью, преданной, нежной, как синеющий за окном вечер, прохладный воздух которого щекочет ноздри.

Нигде, ни с какой другой женщиной он не испытал большей радости, чем в комнатке с одним оконцем (в него видна улица, ведущая к пристани). На большой подушке, когда он вставал по утрам — пружины кровати скрипели, — была видна вмятина от их голов, придвинутых так близко друг к другу, словно всю ночь они с женой не разжимали объятий.

Златина возвращалась с работы поздно вечером, садилась за стол в кухне, едва притрагивалась к тушеному мясу с овощами (лопнувшая бамия лежала поверх картошки, как красноватая морская звезда) и, прожевав размякший кусок, обращалась к матери:

— Опять ты положила горький перец! Сколько раз объяснять, что мне острое нельзя?

— Да я, кроме красного перца… — виновато оправдывалась мать.

— При чем туг красный перец! Это я положил два стручка горького, пока ты стирала! — вступался за жену, нарезая хлеб толстыми ломтями, Атанас Евгениев. — Извини, но я не могу есть всякую бурду…

— А до других тебе нет никакого дела! — неожиданно для себя прервала его Златина. В последнее время она стала очень раздражительной, и, взвинченную неприятностями на работе, ее выводило из себя даже то, что отец кладет на печку срезанную с яблок кожуру, чтобы в квартире стоял яблочный дух. — Ничему тебя жизнь не научила! Мужиком был, мужиком и остался!

— Извиняюсь, доченька, — отец, задетый ее словами, вышел из–за стола. — Мужиком я никогда не был. Бабка моя была как–никак из Велико—Тырнова, может, даже из боярского рода. — И он задорно сверкнул глазами. — А дед не раз плавал на баржах до самой Вены. Что ты, не помнишь

его на фотографии в полосатом жилете и с тростью из красного дерева!

— Так уж прямо и из красного дерева! — уже миролюбиво говорила Златина, испугавшись, что обидела отца. — Знаю я всю твою родословную. И отца твоего помню.

— Хочешь сказать: твоего деда?

— Вот именно, моего деда. Это ведь он приволок из Вены старую мебель с потертой атласной обивкой? Люди хрустальные люстры везли, а он скупал на распродаже всякую рухлядь…

— У него на большее денег не было…

— Дело не в деньгах! Мужицкая кровь не давала ему купить не кучу барахла, по дешевке, а одну дорогую, но хорошую вещь. И ты такой же. Что, я тебя не знаю, что ли?

— Смотри ты!.. Все мы, выходит, мужичье, одна ты у нас аристократка.

— Есть, значит, во мне что–то от прабабки из Тырнова. Надо же, чтобы в нашем роду был хоть один приличный человек! — улыбалась Златина.

Мать, обрадованная ее хорошим настроением, убрала тарелку со злополучным мясом и положила перед ней грушу величиной с кулак — не покупную, конечно, а из своего сада.

— Ладно, оставим бабку в покое! — подхватил отец. — Что она вытворяла, не перескажешь. Всю жизнь деда обманывала, шлялась к какому–то еврею — продавцу в аптеке. С тех пор и появились в нашем роду такие вот кучерявые.

— Нашли, из–за чего ссориться. Что вам, поговорить больше не о чем? — пыталась их утихомирить Елена, разрезая грушу и подавая каждому по половинке, истекавшей липким соком.

— Да мы и не думаем ссориться. Я только говорю, что мне в нем не нравится…

— Да уж где нам, старикам, на вас угодить…

— Никто вас и не просит, живите, как хотите, только не лезьте со своими поучениями!

— Что нам, и слова сказать нельзя? — отец открывал свой перочинный ножичек и начинал чистить продолговатое яблоко, обрезая длинной спиралью его кожуру с темными пупырышками.

И хотя Златина, раздраженная его упрямством, снова готова была вскипеть, он складывал кожуру на печку и, жмурясь, наклонялся понюхать, как пахнет яблоками.

* * *

Посещение музеев всегда было волнующим занятием для Мартина. С особым волнением он бродил среди витрин, где были выставлены глиняные идолы, изъеденные тысячелетиями; останавливался перед каменными мадоннами с широкими, расплюснутыми, словно их топтала нога самого времени, бедрами; смотрел на светильники шириной в детскую ладонь, темные от дыма, застилавшего чьи–то глаза, устремленные на море тысячи лет тому назад.

Эти остатки были найдены среди развалин древних городов, в гробницах, где даже кости обратились в прах. Водолазы доставали с морского дна амфоры и вазы с ручками, похожими на женские руки, упирающиеся в бока. Находили обломки древних финикийских кораблей, так густо облепленные ракушками, что нельзя было разобрать, орнамент ли из бронзы под ними или просто морской камень. Глина, камень и бронза были бессмертны. В этих залах они хранили — под царапинами или твердым сероватым налетом — воспоминание о том человеке, чьи руки прикасались к мокрому комку глины, камню или металлу.

Мартин думал о древних мастерах. Ради чего они мяли глину и отливали изделия из металла? Чтобы заработать на хлеб? Или они верили, что эти темные кусочки, изображающие животных и человечков, будут еще долго жить и после них, и по их осколкам люди будущего прочитают летопись того времени, которое обратилось в прах? Вряд ли… Но когда они рисовали на вазах тонконогих коней, запряженных в двуколки, или изображали львов, готовых к прыжку, или вытягивали от земли до неба руку сеятеля, идущего по борозде, они сознавали, что творят красоту… А глаза у красоты были зорче, чем у них, и она видела будущее, и ноги у нее были крепче, и она догнала его.

Поделиться с друзьями: