Прощёное воскресенье
Шрифт:
Затем вернулась к печи в сопровождении короткой тени. Охватила себя руками за локти и прижалась к теплой беленой стене.
— С кем это, с «имя»? — спросила строгим голо- сом. — Казак два раза не присягает. За Веру, Царя всю жизнь сражались, да еще за Отечество, которого нет нынче.
— Беляки, значит. Родион — красный, в командиры выбился, а Бога за Бога не признает. Кто б вразумил, не знаю.
— Красным Бог не нужен. Они сами себе Боги. Ты-то — красная?
— Мне без разницы, тетя Луша. Родила и слава Богу! Какой ни дался, все равно — мой! Сладенький.
Глаза у хозяйки потеплели. Она наклонилась, стащила с ног Клавдии расшитые бисером чикульмы. И спросила, глядя на нее снизу:
— Легче так,
— Мне по-всякому у вас хорошо, тетя Луша. Благодарствуем! Не гадала о таком приюте.
— Молочком тебя попою и спать. Настрадалась, полной чашей испила материнство. Вон оно как дается.
— Разве это горе? — встрепенулась Клавдия. — Счастье! Прогулка к Господу за подарочком!
— Вот тераз — прогулка! По-благородному рассуждаешь.
— Савелий Романович, знать должны, он же ваш, городской. Очки носит.
— Как не знать? Отпущенным жил под надзор. Каторжанин, а человек достойный.
— Очень даже достойные, правильно вы говорите. Он сыночка прям на Громотухе принял. Сказал: туда — одинокая, обратно-с подарочком. С Божьей милостью вернулась, вот при счастье.
Лукерья Павловна выпрямилась и громко вздохнула:
— До поры, до поры, золотце, пока крылья не отросли. Летать начнет сокол, и кончилось материнское счастье.
— Сама ему дорожку налажу, — заупрямилась Клавдия. — Не всегда оно так будет, чтоб весь народ воевал. Образуется к тому времени.
Лукерья Павловна взяла с пола глазурованный кувшин, налила в глиняную кружку молока и сказала:
— По молодости тоже за них мечтала. Удачу в ратном деле ворожила, жен ласковых. Лесная теща теперь водит души молодые по невидимым тропкам. Кто сгубил — подвиг совершил. Одежду поснимал, оружие, коня словил доброго. Чем не добыча? Чужое счастье — мое горе. Пей, молоко парное. Перед вами доила. Я пока в пристрой сбегаю, на мужиков гляну — кабы не стащили чего.
— Неужто могут?
— Кому вера, коли веры нет?
Она погладила Клавдию по волосам, усмехнулась невесело ей в глаза и ушла.
По полу от двери пробежал резвый холодок. Клавдия поджала ноги, начала пить молоко. Оно не имело вкуса, было тепловатое, как озерная вода. Наболевшее нутро вздрагивало, подергивалось, точно не могло успокоиться, смириться с тем, что произошло. Голова кружилась, гасло усталое сознание, уходило плавными провалами, и нудящую боль сменяло тупое безразличие к ней.
— Измаялась, золотце, — Лукерья подхватила гостью под руки и повела к кровати. — Придержись, придержись за меня, не то упадешь. Ну, вот и все, теперь приляг. Спи, золотце.
Сон не маял, пришел сразу. Незримое, но пережитое в душе, стало видимым, пугающим событием. Вначале, едва не стоптав, пронесся всегда смирный мерин комиссара, потом открылся ее родной дом, по-летнему светлый. Посреди кухни стоит корыто с косой трещиной на боку. Во младенчестве ее в нем купали, а нынче Родион, заботливый и строгий, в том корыте моет плачущего фельдшера, совсем крохотного, но уже в очках. Снял бы очки, редкость такая! Но не снял. Окунул с головой в корыто, а плач приглушила музыка — не гармонь, не балалайка — торжественная, похожая на то, как поет уставший от жаркого дня вечерний лес, уже слышанную ею однажды в своем полном звучании на сборе паданки в Кыр- менском урочище. Перед ней, крохотной, беспомощной девчонкой, точно живая скала, возник огромный сохатый. Был он красноватого цвета, с короткими отростками будущих рогов, на вытянутой к девчонке голове. Она почувствовала его дыхание. На мгновение онемела тайга, и по той немоте в захолонувшем сердце спустилась музыка. Девчонка не могла ни двигаться, ни кричать, девчонка слушала музыку, волшебный голос лесной жизни. Все покинуло ее, кроме замечательных звуков, отстранилась опасность, утонув в огромных глазах зверя. Музыка катилась свежим, лесным ветром по ее крови, оберегая детский
разум от потрясения.Зверь насторожил ухо, прислушался и медленным красноватым пятном удалился в ближайший кедрач. А музыка пошла за ним, так же медленно покидая кровь девчонки. И много лет она не могла вспомнить той дикой мелодии, посетившей ее в минуты опасности. Музыка вернулась во сне, владела ею безраздельно, как и там, в Кыр- менском урочище, отстранив чувства от переживания. Клавдия только в звуках, хотя глаза видели, как Родион одевает плачущего фельдшера, по-бабьи ловко обряжая очкастое дитя в белые одежды. Родион взял его на руки, качнул. Очки упали, и открылись взрослые глаза, сблизились с ее глазами — ждут. Она не может им ничего ответить и спросить не может — «Чего же вы плакали?». Глянули глаза на Родиона, тот начал пятиться и петь свою страшную песню, что довелось ей слышать в Волчьем Броде. И в крови ее столкнулись двемелодии. На изломе их столкновения начала она двигаться в немоту. Но как-то странно — спиной вперед, точно привязанная к хвосту лошади. Музыка сменилась свистом ветра, кашей незнакомых голосов, но один выделился, и она его опознала. А когда открыла глаза, то поразилась яркости света. Каждый предмет в комнате был четок, будто обведен черным угольком.
— Он есть хочет, — наклонилась над ней Лукерья Павловна.
Срок возвращения из сна был короток. Клавдия заторопилась, сопя уперлась в подушку спиной, протянула к хозяйке нетерпеливые руки. Та подала ей сыночка. Теплое, родное существо слабо почмокивает губешками.
— Вымя-то помой, деревня, — улыбнулась хозяйка.
— Батюшки, запамятовала! Савелий Романович наказывали.
И, с тревогой вспоминая странный свой сон, переживая о несчастном фельдшере, начала вытирать хозяйским полотенцем розовый сосок.
Был второй утренник, крутой, как и предыдущий. Но на этот раз правил он недолго: солнышко слегка пригрело ему бок, и утренник убрался по зачирелому снегу в темные еловые распадки зализывать весенний ожог, копить силы для следующих проявлений.
— Чом! Чо! Хлеб почем! — приговаривала Лукерья Павловна с кухни. — Настырно чавкает казачок. Ты кормишь, у меня грудь ноет. Подставиться хочется.
— Жорок больно, мальчик. Правильно то? — спрашивает довольная Клавдия.
— Еще как правильно! Пусть ест вволю. Нет! Не могу терпеть — глянуть надо на казачка.
Вытерла руки о передник. Подошла, села напротив, подперев ладошкой щеку. Настроение у Клавдии выправилось, сон постепенно забылся, сердце ее поддалось другим, неопасливым чувствам. Ведь надо же было так сложиться удачно наступающему дню: теило, молоком пахнет, каравай дымится на столе. Дышит волнующим парком, а корочка румяна, с маслянистым блеском.
Сынок под грудью набирается силы на будущую свою жизнь. Что еще можно загадывать?! О чем мечтать деревенской девке?!
Не сдержалась Клавдия. Не осилила привалившего счастья. Оно слезой вышло благодарной.
— Никак плачешь, золотце? — вздернула тонкие щипаные брови Лукерья Павловна. — Какая еще беда у тебя отыскалась?
Клавдия плавно отмахнулась рукой:
— Не от беды плачу, тетя Луша. Светло мне, до сердца свет достал от доброго вашего участия. Что насмотрелась на дороге, ума лишиться можно. А у вас — дом родной! Кажен бы день так, чтоб ни горюшка, ни худой заботы ему, родненькому. Хлебушком пахло, молочком, покойно, как в церкви…
Она еще продолжала говорить, но уже видела, что в хозяйке начались странные перемены: суровел взгляд, с голубого становился почти черным. Лицо замкнулось, уже чужое, озаренное изнутри потаенной обидою. Сменился человек на глазах, другим стал ей, ране не виданным.