Прощёное воскресенье
Шрифт:
Так оно и вышло. Ночью он упал с нар, чтобы умереть на заплеванном полу под похоронный храп камеры.
Смерть вора никого не удивила. К смерти в тюрьме привыкли. Но в Лазаре Зайцеве последний заговор Шортова задел болезненную струнку, и как ни пытался он убедить себя в безумии всего слышанного, каждый раз ощущая приближение мучительного кашля, вспоминал про книгу, куда человек дотошно вписывает свои земные грехи. Она втерлась в сознание. В тяжелых зимних снах он открывал ее, как дорогое, окованное золотом Евангелие. Искал тринадцатую страницу, замирал над ней, исписанной корявым почерком недоучки. Потом мучился до полного измождения, до тех пор, пока силы не оставляли его, побежденного неприступными
— Нет дозволенья. Тайна…
«Это все чахотка. Она слабит твою волю, — ду- мал Лазарь. — Наступит весна — оживу».
Прошла весна, наступило лето. Он, сославшись на болезнь, отказался бросить бомбу в купе генерал-губернатора. Силы еще были, желание убивать не покинуло его, однако появился безотчетный страх перед неизбежным ответом. Выбор склонился в сторону милосердия, и то лето он прожил в приподнятом настроении, без тяжких приступов. Его ни в чем не заподозрили. Говорили: «Товарищ Шмель готовится на серьезное дело. На громкий акт!» Он знал — это работает прошлое, уже вписанное в нечитаемую книгу его корявым почерком. Лазарь очень не хотел, чтобы будущее было похоже на прошлое, но революция вела своего больного, трусливого героя. Он слабел, медленно, точно лед в тени, таял и, страдающий, безжалостной рукой узаконивал смертные приговоры людям, которых никогда не видел. Успокаивал себя тем, что не сам нажимает курок. Его приказы отправляли в деревни продовольственные отряды грабить одних, чтобы спасти других. Чтобы жила революция… Через него она выражала свою волю, устанавливала пределы безопасности всякому, кто хотел иметь другое мнение и другую жизнь, ограничивая человеческое существование днями, часами, минутами. Она возвышала поступки своих вдохновителей до святости и уничтожала до предательства.
Золотницкий оказался прав: революция могла жить только в движении, по своим особым, нечеловеческим законам. Подобно огромному огненному шару она катилась вдоль бесконечной России, подминая города, деревни, души людей. Прессом беспощадного страха выжимая из них питательную энергию для дальнейшего продвижения, расплющивая их до плоской одинаковости, но оставляя в каждой душе осознание причастности к великому делу, коим можно бесконечно гордиться, но не более того…
«Нам следовало остановиться в феврале, — Ла- зарь потрогал прыщ на кончике носа. — Сегодня Россия была бы среди первых стран мира. Ты- чинил сапоги… Мда… не нравится?! Предпочитаешь жить голодно, но кроваво?! Страну покинули все светлые мозги, культура, благородство. Это уже не страна! Это поле насилия, по которому катится революция. Ее толкают новые, вырвавшиеся из вековой темноты силы, новые плечи. Они горят с ней и догорят… Кто по пути, кто от чахотки…»
Сквозь засиженное мухами окно ревкома Зайцев видел Родиона, отдающего распоряжения. И это зрелище придало ему немного оптимизма.
«Родион — порождение революции, ее — лик. Теперь уже она другой не будет. Ошибаются те пузатенькие, лысенькие трибуны, рассчитывая на свою независимость. Жалкие попутчики! Безликие подстрекатели! Вот он, истинный образ бунта! Цельность страстей! Никаких раздвоений. Нервы, способные выдержать испытания Страшного Суда! Над ним суда не будет. Он сам будет судить! Пришел, значит?! Явился! На что теперь надеешься? Ты — мерзкий, грешный, перекрещенный еврей?! Откоптил свое, пора уходить».
— Пора! — выкрикнул Зайцев.
В нем затрепетала неожиданная решимость. Он наполнялся ею почти бессознательно, так с ним уже случалось во время проведения террористических актов, когда восторг ужасного мгновения побеждал все слабые чувства, а выстрел убивал восторг.
Родион Добрых поехал в сопровождении двух бойцов. Пустел двор перед ревкомом, легкий ветерок шевелил шерсть на холке разомлевшей собаки. Она
блаженно вытянулась у ближней коновязи во всю свою худобу.«Мы чем-то с ней похожи», — грустно подумал Зайцев.
Побледнев, он подошел к столу, выдвинул ящик и взял наган. Пальцы похолодели, и холод дал толчок чужой, требовательной воле. Она взвела курок.
«Воткак случается! — задохнулся председатель ревкома от близости конца. — Не велит кто-то жить. Торопит. А вроде бы сам надумал. Сейчас нажму — получу ответ на все свои вопросы. Будут ангелы читать мне книгу. Нет, черти будут! Сейчас…»
Палец на курке напрягся, а читающий его книгу архангел оказался похож на Родиона Добрых, которого Лазарь никогда читающим не видал.
— Опять! — прохрипел весь сжавшийся Лазарь. — То царь, то этот!
Воробьи вернулись на карниз. Он смотрел на них ненавидящим взглядом, думая, что сейчас уже все произойдет само собой, без его участия. Знакомое ощущение восторга, однако, исчезло. Смерть быласовсем близко, о чем напоминал печальный холод у сердца. Только курок никак не хотел шевелиться.
Ощущая нетерпение пули, Лазарь отвел ствол от онемевшего виска. Мысли начали торговаться и пятиться.
«Ты не можешь, не то состояние. Хорошо бы умереть в чистом».
Зайцев нервно дернул кадыком.
«Да, конечно, в чистом! И чтоб хоть кто- нибудь плакал. А то Родион такое сказать может. Потом потащут за ноги до общей ямы к Федьке Звонареву в гости. Скотская смерть! Лежишь в плевках, полчерепа нет. Это ужасно!»
Желание умереть таяло, он уже не хотел себя убивать. Рука, однако, как прикипела к рукоятке. Потом чуть ослабла. Остался неподвижным загнутый в железную скобу палец на спуске. Он хочет нажать…
— Ты не должен, — шепчет председатель ревкома, — следующей жизни может не быть. Одни догадки, намеки, поповские заверения. Истина где? Господи, ведь полная башка боли, мозги — на стене, твои…
Палец все еще держался в боевом положении. Воробьи затеяли веселую драку. Им весело.
«Весна, Лазарь, весна. Глупо стреляться весной. Русские это делают от благородной глупости. Тебе зачем? Оно тебе нужно? Скоро льдинка на льдинку сунется, а ты на смерть идешь. Еще глухарь разбудит ранним утром, кукушка погадает. Девки голоногие с ведрами от реки — мимо окон. Без надобности, но волнует. Нет в этой пуле твоей судьбы…»
Тем помыслом соблазнился.
Ослабла ладонь, следом — спина, и палец покорился. Он продолжал бояться. Осторожно, точно спящую змею, опустил в стол наган. Стол закрыл и сразу сомлел нутром. Расслабился, о бане вспомнил.
— Схожу нынче к писарю. Срам подумать — с Крещения не бывал.
Жизнь поворачивалась к нему другим боком, и сознание своей ничтожности не доставляло прежнего неудовольствия. Главное — бой пережить. Потом можно будет ходить в баню, смотреть из окна на девок и воробьев, думать про себя о чем хочется, деля с Родионом революционные победы. Каждый вздох для него обрел свой собственный смысл, мысли обладали особой ценностью, и как прекрасно, что у него хватило ума не встать на путь Родиона. Иначе, Лазарь чувствовал это острым чутьем больного человека, тот успел бы перестрелять весь ревком.
«Он был похож на взведенную пружину, — Зайцев покачал головой, наблюдая, как тень на стене повторяет его движение. — Пружина где-нибудь сработает. Может быть, убьет эту женщину. Нет, все-таки не убьет: у него других забот хватает. Он должен остановить офицеров, иначе ты пожалеешь, что не застрелился…»
Дом был высокий и стоял высоко. С крайнего окна комнаты, где ей было дозволено квартировать до особого распоряжения товарища Зубко, Клавдия видела все, что происходило на южной стороне улицы, начиная от наряженной в богатую резьбу народной библиотеки и вплоть до того места, откудаулица начинала скатываться к реке.