Прощёное воскресенье
Шрифт:
Но за окном послышались шаги, и улица наполнилась призраками. Отблеск рождающегося утра лег на грани торчащих штыков.
— К Суховекой яме ведут, — объяснила хозяйка.
— Зачем?
— Стрелять будут. А мы с муженьком там младшенького нашего зачинали. Помню, день был счастливый. Травы росли, сытые. Ровнехонько ложатся. Он мужик в такой силе был, ого - го! Как не махался, все одно любви желал. Вокруг нас запах по губленных трав плавает. Угарно пахнут в смертушке своей травы. Хмелят. Лежу, думаю — прихоть пустая. Да так хорошо ошиблась — мальчика Бог послал, Никанорочку. Каждый раз после приходила на Суховскую яму с благодарностью. А этих кончать
Смолкла хозяйка, удалялся в плотную серость утра дробный шум за окном, и в наступившем покое Клавдия почувствовала нестерпимый холод. Тогда она осторожно отняла от груди ребенка, вернулась с ним в постель. Согреваясь, быстро уходила в сон, точно проваливалась в огромную перину.
Проснулась она поздно. Утро уже прожило свой срок. В каждом окне стояло солнце, отчего изба выглядела нарядной и праздничной. Сквозь плюшевые шторы на двери было видно Лукерью Павловну. Хозяйка сидела на корточках у печи, жгла снятые со стены фотографии. На последней, должно быть самой дорогой, Никанорушка держал под уздцы деревянную лошадку. Он стоял в отцовской папахе, уперев в бок пухлый кулачок. Огонь быстро сжал изображение в комок, сделал пеплом лошадку, Никанорушку, цветастый задник с пальмами.
— Кажется, со всем разочлась, — произнесла Лукерья Павловна, поднимаясь с печи. — Нету нас, Свинолюбовых, больше. Жили-жили и нету.
Она заметила сидящую на постели Клавдию, сказала ей так же ровно, бесцветно, как только что разговаривала сама с собой:
— Слышь, дочка, бродни мои прихвати. Сгодятся…
И, не дождавшись ответа, пошла во двор, прихватив с лавки подойник. Цокнуло о косяк купленное на прошлой ярмарке цинковое ведро. Шаги еще были слышны на крыльце, их еще не заглушил счастливый визг Тунгуса, а Клавдию как кто подбросил с постели. Подбежала к окну, глянула: хозяйка шла в хлев, ссутулив плечи и опустив повязанную платком голову.
…Минет время, неостывшая память вернет все сызнова на строгий суд совести и, переживая жгучий стыд вперемежку с чувством справедливости, досаду и досадную радость, облегчение и мучительную тяжесть, она будет помышлять о своем поступке так же противоречиво. Молиться будет, просить ясности у Вседержителя. Ничто ей не откроется. Не объяснится такая неожиданная решимость, с коей опорожнила она обрез, предназначенный для мести, и бросила пять патронов в кипящую в чугунке воду. Патроны бились в чугунке о дно свинцовыми головками до тех пор, пока на ободке рядом с пулей не появилась пенистая накипь. Тогда она выгребла их деревянной шумовкой. Теплыми смиренными скопцами вернулись они на свое прежнее место слуги смерти.
Обрез был поставлен за веник. Первые мгновения душа пребывала в необыкновенной легкости от того, что хозяйка уйдет в мир иной без страшного греха, чистой мученицей, и легко распахнутся пред ней врата рая. Но, отбив три низких поклона перед образами, почувствовала, как вкрадывается в сердце сомнение. Обман, казнь собственными руками сочинили, по своему своемудрию. Кто тебя таким правом наделил?!
По возвращении Лукерьи Павловны она еще раз попросила у нее прощенья, и они вместе молились, наводили порядок в доме. Только ела Клавдия одна. Хозяйка отказалась:
— Мне ни к чему, отъела свое…
Сказано было так просто, так непринужденно, что все сомнения у Клавдии исчезли, она поняла — смерть окончательно поглотила в ней жизнь, и нет обратного пути, кроме одного: под кровы вечные.
… У ворот всхрапнули кони. Лукерья Павловна спокойно вытерла руки о фартук, взгляд ее холодно прикоснулся к
самому сердцу Клавдии. Без усилий, по-кошачьи мягко, она бросилась к окну.И вся распрямилась. Сказала:
— Явились! Приспело отсроченное времечко!
Двор был залит солнцем. Оно будто ворвалось в распахнутые ворота с черным иноходцем Родиона Добрых.
— Прощай, дочка! — Лукерья Павловна поцеловала Клавдию в щеку. — Иди к сыночку. Храни вас Господи!
— Прощайте, тетя Луша, — прошептала Клавдия, чувствуя приближение роковой развязки.
Потом она села на край кровати и замерла.
Шаги в сенях прозвучали отчетливо, до звона в ушах. Дверь колыхнулась, подалась с неохотою. Скрипнули навесы, но скрип неожиданно оборвался: Родион увидел нацеленный ему в грудь обрез.
«Не разминулись», — плавно скользнула в голове мысль, и вспомнил, что всегда ожидал этого момента, был готов к тому, что в него непременно прицелятся.
Он не сделал ничего лишнего, просто попросил, глядя в прищуренные глаза хозяйки:
— Убери, Лукерья!
Но еще раньше, за мгновение до своих слов, знал — она выстрелит. Ей иначе поступить нельзя. И стоял неизменившийся, такой же, каким видела его Клавдия во дворе: суровый и властный.
Боек тупо ударил по капсулю. Незрелый звук повис в воздухе. Глаза Лукерьи Павловны расширились, а белая, трясущаяся рука дернула к себе затвор. Она еше жила надеждой, еше выброшенный из патронника патрон не успел стукнуть в пол своей свинцовой головой, но… локоть Родиона сломался. Дважды вздрогнул маузер. Удары пуль прямыми тычками отбросили Лукерью Павловну к печке, где, шурша накрахмаленными юбками, она приняла долгожданную смерть.
Вот и все. Теперь лежит, роняя последний, слабый стон, и глаза стеклянно, вопросительно смотрят на Клавдию.
В доме запахло сгоревшим порохом.
«Почему-то сынок не проснулся, — подумала Клавдия. — А тетю Лушу убили. И мать твоя — пособница, отец твой — убивец… Нет! Не отец он тебе. Нет!»
Она зажмурилась, чтобы собраться с мыслями, привести в порядок дрогнувший дух. Когда открыла, в щель меж занавесом увидела: Родион спрятал маузер в деревянную кобуру и держал в руке оброненный хозяйкой обрез. Раздумья его складывались трудно. Он медленно дослал в патронник патрон, отвел обрез в сторону, нажал на курок. Осечка!
Закусил кончик уса. На лице — досада и печаль. Не печаль, конечно, о чем ему печалиться — живой остался.
…С северной стороны дома, где через улицы на чистом, высоком месте стоит храм Преображения, пришел неуверенный голос колокола. Звякнул и пропал звук. Однако через некоторое время объявился вновь, уже более сильный, как повзрослел.
Родион прислушался, черные брови его сурово сдвинулись у переносицы. Колокол звякнул еще раз, опять неловко, словно у звонаря не хватало терпения на протяжный сильный взмах. Тогда Родион рассердился не на шутку. Тревожить колокола по случаю объявленного военного положения никто права не имел. Значит, вольность чья-то, а того хуже — предательство.
Он ногой распахнул двери. Крикнул:
— Семен!
В сенцах загремело сбитое на пол коромысло. Семен Сырцов вскочил на порог, стукнулся головой о косяк и присел:
— Ой! Кажен раз забываю, какой вымахал!
Увидев лежащую на полу Лукерью Павловну, присвистнул, осторожно выпрямился.
— Фи-ють. Отлетела ворона. Откаркала. Ето ж о мою пулю ее мужик споткнулся.
Шапку все же снял и спросил, не отрывая от покойницы глаз:
— Звали, слыхал?
— Пошто звонят? Запрещено было!