Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства
Шрифт:
Где-то на десятом уровне подсознания Серега догадывался, что «намурзильничал» шедевр, очень может быть, что и гениальный. Но конечно, даже подвыпив, вслух об этом говорить не стал бы.
Тем не менее и это — дело прошлое. А сейчас была только черная полоса на грязно-бело-сером загрунтованном холсте. Жирная, режущая пополам. Какой же все-таки ее сделать. Вертикальной или горизонтальной?
Серега вышел покурить. Сел на чурбачок у двери сарая, поставил у ног банку из-под сайры, до половины забитую прессованными окурками, и раскочегарил «беломорину». Черта не вылезала из головы. Все-таки эта черта — знак какой-то непримиримости, какой-то резкой грани, боя, противоборства не на жизнь, а на смерть, или-или… Будь он, Серега, Маяковским, сейчас же изобразил бы слева — красноармейца, справа — буржуя. Но время другое, окна РОСТА нынче не вписываются в то, что есть.
«А не послать ли ее? — стряхнув пепел в банку, прикинул Серега. — На хрен она, черта эта?! Может,
Серега прогнал дым сквозь легкие, прикрыл глаза. Лет десять назад он сподобился побывать у моря в бабушке Феодосии, где «мурзильничало» не одно поколение живописцев и до Айвазовского, и после. Там, у полурассыпавшейся генуэзской крепости, на дне каменистого оврага, обросшего бурьяном и колючками, Серега делал этюды с древних башен, похожих на кариесные зубы, с притулившейся к склону нерусской церквушки V века, с ракушечниково-саманных домишек, прятавшихся за каменными заборами. Все было не так, выходило похоже, но совсем не то. День он вообще посвятил исключительно пляжу, а на другой решил поучиться у Айвазовского и отправился в галерею. Там он долго ходил от полотна к полотну, слушал обрывки рассуждений экскурсоводов. Маринистом он быть не мечтал, но хотел научиться писать воду. Просто так, для себя. И тут ни шиша не вышло. Издали рассмотреть, как положены мазки у мастера, не удалось, а сунулся ближе — погнали. Культурно, конечно, но погнали. Раздосадованный Серега сказал что-то не то и ушел купаться. Вода была теплая, и ежели от жары физической спасала, то от злости — не остужала. Развалясь и закинув руки за голову, смотрел вверх — на море глядеть не хотелось. А в полутора метрах справа на подстилочке лежала крутобокая шоколадная девочка и читала «Алые паруса». Серега спросил, который час, а девушка решила, что он к ней прикалывается, и пошла на контакт. Пошло ля-ля о ценах на фрукты, о достопримечательностях Феодосии, о Карадаге и Планерском, об Айвазовском и Волошине, а затем доехали до Грина. Девочка — ее звали Оля — явно прикидывалась интеллигенткой и спешила выложить все познания, которые приобрела за две недели лежания на пляже. При всем макияже и загаре их выходило за тридцать, боевой опыт у нее был богатый, а Серега хоть и приехал без жены, но приключений не искал. Когда начался пересказ «Алых парусов», он стал дремать, у Оли явно не хватало слов, все же она была не Грин. Правда, он зевать не стал, постеснялся, даже переспрашивал, как будто первый раз все это слышал. При этом все время видел перед тазами воду. И думал тоже о воде. Не о той, нежной, ленивой, приторно-ласковой, которая убаюкивающе шуршала галькой совсем рядом, а о бешеной, клокочущей, живой, которая у него не выходила, не получалась. И еще вертелось слово «живописец», которое звучало как приговор. Живописец… А он не может писать живое. Не может. Учили хорошо, учили правильно, но живописцем ему не быть. Это заело, захотелось плюхнуться в воду, а может быть, и утопиться. И Серега пошел к воде, еще не зная, вылезет ли назад — иногда на него находило. Может, только то, что за ним увязалась Оля, его и спасло.
Он медленно плыл к горизонту. Пляж был дикий, без буйков и спасателей, тонуть и плавать вольготно. Солнце стояло высоко, берега залива казались миражом, всплывшим из зыбкого марева, и немного покачивались, кажется, вместе со всеми горами, облепившими их деревьями и домиками, вышками погранзастав, коробками пансионатов и турбаз, генуэзской стеной и острым штыком телебашни. А внизу, стоило окунуть голову, тоже был зыбкий, призрачный мир, где колыхались по камням ярко-зеленые, подсвеченные солнцем водоросли, где медузы телеэкранного цвета, вяло шевеля шляпами и щупальцами, назойливо лезли поперек дороги… То есть, точнее, поперек курса, потому что у корабля нет дороги. Но есть курс, а Серега, находясь в воде, был микроскопическим корабликом и подчинялся всем морским законам. Утонуть, опуститься в этот тихий и прохладный мир, стать его частью, рассосаться по всем его крабам, водорослям, медузам, рапанам, мидиям вдруг показалось до ужаса заманчиво. Но тут из-за спины, хотя до берега было уже метров триста, послышался умоляющий голосок Оли:
— Пожалуйста, поверните обратно, я уже устала…
«Дурацкий мир, — подумал тогда Панаев, — и не утопишься — везде народ!»
Поплыли обратно, причем шоколадная девочка попросила разрешения держаться за плечо. Безусловно, нужны в этом не было, Оля запросто проплыла бы и километр по такой воде, но Серега этого не знал. Себе он был сам хозяин, это ясно, но тащить за собой на дно этот кусочек шоколада он не хотел. Нечего ей там делать. Усаживаясь на свою подстилочку, Оля поглядела в ту сторону, откуда они приплыли, и, театрально вздохнув, сказала:
— Какое красивое море, правда? Только алых парусов не хватает!
Серега согласился, конечно, из вежливости. И тут же был наказан:
— А я вас видела с этюдником… Вы ведь художник? Как замечательно! Нарисуйте мне алые паруса… Ну Пожалуйста!
С
пляжа они пошли вместе. Шоколадная Оля снимала комнатушку у мрачной, сверхгабаритно-объемистой дамы с грубым, как у боцмана, голосом и хорошо заметными черными усами. Домишко лепился на склоне того самого оврага, где Серега малевал свои этюды, и по конструкции сильно смахивал на саклю. Двор состоял как бы из нескольких каменных площадочек-уступов, был узенький и грязно-серый. Со старой шелковицы на грубо стесанные камни, устилавшие дворик, время от времени падали большие фиолетовые ягоды. Их давили, и они истекали темно-алым соком, похожим на венозную кровь.От обеда, который предложила Оля, Серега не отказался. Блюдо оказалось экзотическое — плов из мидий. Да и с деньгами у него было негусто, чтоб от дармового отказываться. Но, пообедав за чужой счет, отказываться от исполнения заказа на «алые паруса» было уже неэтично. То есть в принципе можно было и не делать. Надо было только обратить внимание на Олины вздохи и взгляды, которые прямо-таки не оставляли никаких сомнений. «Алые паруса», Грин, романтика были только соусом, под которым это блюдо хотело себя подать. Возможно, были и более дальние планы, ибо «все знают», что художники «получают тыщи»… Поэтому, пообещав, что вечером принесет «картинку», Серега ушел.
Добравшись до дому, разморенный жарой, он поначалу и не помышлял об этюднике. И вообще, идти вечером к Оле не хотелось. Чего проще, казалось бы: выбросить из головы, забыть и наплевать. Но, повалявшись с часок, от нечего делать взял картонку и за час с небольшим, ни о чем не думая, «намурзипьничал» на голубом фоне белый корабль с алыми парусами и огромное, золотистое, пышущее лучами солнце. Но какая получилась вода! Когда Серега отсел от картонки, то не поверил своим глазам — неужели у него вышло? Хотя эта вода не походила на ту, что он видел в галерее Айвазовского, но все же она — жила. Где-то Серега поймал тот хват кисти, тот размер мазка, который был нужен. Блики, которые рассыпало по воде изображенное на картонке солнце, отражение корабля и его парусов получились такими зыбкими и неуловимо колышущимися, бегущими и мерцающими, что дух захватило. И корабль сделан лихо: тоже немного зыбкий, полупризрачный, без каких-либо четких деталей, но движущийся, а не взросший в море. Эх, какой же пылающе-алый тон вышел у парусов! А корпус корабля — прямо символ неземной чистоты — так и светился лилейно-белым, чуть серебристым светом… В небе Сереге дьявольски удался переход от сверкающего, обжигающего, белого, как раскаленный металл, сияния в центре солнца до сгущающейся синевы у горизонта…
«Жалко, — сидя на чурбачке, вспоминал Сере га, — очень жалко…»
Вечером он отнес подсохшую картонку Оле. Та вообще-то не очень его дожидалась — собиралась на танцы в горсад. Но когда он пришел и показал, что получилось, танцы пошли побоку. Конечно, не Бог весть какая честь получить похвалу от шоколадной девочки и слова хозяйки-боцманши, что «я б ту картину за сто рублей продала», не очень ободряли, но все же Серега был доволен, а потому не отказался и от «Кавказа», налитого в граненый стакан…
Все стало проще, забавней и смешней. Потом была ночь, веселая, бесстыжая, с кроватным скрипом, визгом и хохотом. Бес или зеленый змий, вселившись в Серегу, на какое-то время сделал его неистовым любителем шоколада. Он мало говорил, только рычал и пожирал этот шоколад, но его не убывало. Дверь во двор была открыта, прохлада вливалась в дом сквозь колышущееся марлевое полотнище, защищавшее комнату от мух, но все равно было жарко и душно, и пот лил градом, и шоколад таял и делался липким. Казалось, пора устать и остыть, но приторная сладость, вроде бы уже надоевшая, опять начинала тянуть к себе, и опять он влипал в упругую, качающуюся трясину, теряя все представления о времени и пространстве…
«Жалко, — еще раз подумал Серега, — не стоит она этих парусов…»
Утром было тошно, и болела голова. Серега сбежал пораньше, назначив свидание, хотя уже знал, что не явится. На автобусе он укатил в Симферополь, а оттуда в Москву.
ОЗАРЕНИЕ
Покамест тоже пятница, 13.10.1989 г.
Одной беломорины оказалось мало. Зажигая новую, Серега лихорадочно вспоминал, как были сделаны «Алые паруса». Выходило, что он этого не помнит. Само собой как-то вышло, а как именно — черт его знает! Весь тот день запомнился, а как получились «Паруса» — нет. Это, значит, все, потерял, не найдешь.
У калитки кто-то натужно закашлялся, постучался. Серега встал с чурбачка, открыл. Пришел Гоша, мыслитель и поэт-алкоголик, ранее судимый, трижды холостой, человек бывалый и необычный.
— Долг принес, — сказал он вместо «здрасьте», и это было удивительно. Еще более неожиданным оказалось другое. Гоша был «ни в одном глазу».
Принес он десятку. Обычно, если Гоша брал в долг, то отдавал его не скоро, а то и совсем не отдавал. Если же отдавал, то уже назавтра брал снова.
— Ты, Серый, не думай, — кашлянул Гоша, — я — все, не пью. И не наливай — не буду.