Против правил Дм. Быков
Шрифт:
Лорис-Меликов, «белый генерал» Скобелев, Витте – всё это были политики, которых (употребим нынешний жаргон) пиарил Суворин. Реформаторские черты были сильны у всех. Популистские – невероятно сильны у Лорис-Меликова и Скобелева. Карьера Суворина совпала с его собственными идеями. Незнакомец «Санкт-Петербургских ведомостей» и раннего «Нового времени» столь же и так же идеен, как и Суворин официозного «Нового времени». Он изменил себе не более чем Анри Рошфор во Франции или Максимилиан Гарден в Германии. В компанию вот этих европейских журналистов следует помещать Суворина. Суворин, Рошфор и Гарден были идейны и искренни в своем антисемитизме, популизме, проповеди агрессивной внешней политики, в антидрейфусарстве, в конце концов. Это была та самая идеология, которая проявлялась ярче и четче с течением времени, с изменением самой российской ситуации.
Это Некрасов изменил себе, написав и напечатав оду Муравьеву-Вешателю, руководившему подавлением польского восстания 1863 года, потому и каялся в замечательных стихах: «Не торговал я лирой…» Суворину в общественно-политическом смысле каяться было не в чем. И обвинения российских либералов начала ХХ века были для него тем более болезненны, что сам-то он ни в коем случае не ощущал себя изменившимся, то бишь – изменившим идеалам своей радикальной юности.
Суворин и Лжедмитрий. Революционность Суворина нет-нет да и прорывается – то отрицательным отношением ко всему семейству Романовых, а то едва ли не панегириком Лжедмитрию Первому. Суворину должен был нравиться этот первый революционер России. Первый selfmademan русской истории должен был прийтись ему по сердцу, ибо то, что называется «самозванец», вполне может называться selfmademan – человек, сам сделавший себя и свою судьбу. А это куда как близко Алексею Суворину, разночинцу, сделавшемуся крупнейшим издателем России. Другое дело, что делание самого себя всегда чревато трагедией, а в России – в особенности…
Потому-то в симпатии Суворина к Самозванцу просматривался, прощупывался личный, автобиографический мотив. В 1902 и в 1904 годах Суворин несколько раз издает пьесу «Лжедмитрий и царевна Ксения», ставит эту же пьесу в своем театре. А в 1904 году издает не просто пьесу, но альбом – альбомище! – посвященный Самозванцу. Пьеса в этом альбоме не самое важное. Куда интереснее – предисловие. В нем Суворин рассказывает о том, что с 1605 по 1904 год в Европе про Самозванца было написано больше пьес и прочих художественных произведений, чем про какого бы то ни было другого российского царя. [Еще Лжедмитрия не убили в Москве, а в Мадриде уже на ура шла пьеса «Деметриус, император московский» не кого-нибудь – Лопе де Вега. Последнюю свою трагедию Шиллер писал о все том же Деметриусе, Лаубе трудился над означенной темой.] Была здесь у Суворина и национальная гордость великоросса: мол, да, мы им дали… Вынудили призадуматься, заинтересоваться… Была и язвительная шпилька, вставленная в бок правящей династии Романовых. [Не без очевиднейшего удовольствия Алексей Суворин пишет в предисловии к своей пьесе: до чего же жаль, что в России нет возможности выводить на сцену духовных лиц. Пьеса про Лжедмитрия из-за этого так обеднена. Одним из сторонников Лжедмитрия был Федор Романов, будущий митрополит Филарет, дядя первого Романова, Михаила. Шпилька всажена умело и нагло. На голубом, что называется, глазу. Ничего такого не сказано, но кивок сделан: вот Романовы, руки по локоть в крови ближайших родственников – и триста лет царствуют; а вот тот, кто наказал узурпатора, покусившегося на детоубийство, и – здрасьте пожалуйста: убили, сожгли и выпалили.]
Но самое важное – чувство близости к Самозванцу. В противном случае Суворин ни за что не стал бы так задерживаться на теме эпилепсии Лжедмитрия. Он даже решился изобразить припадок Лжедмитрия на сцене. Если бы не чувство родственности к этому лихому парню, все берущему с боем, он бы ни за что не записал в своем дневнике такое (через запятую расположив себя и Лжедмитрия): «15 апреля 1898… Читал об эпилепсии Ковалевского всё по поводу Самозванца и Ломброзо. Если мигрень – форма эпилепсии, то и я эпилептик. Взрывы гнева и проч., и проч.».
Даже более того! В автобиографии, которую Суворин принялся писать в 1887 году, описано его (суворинское) излечение от эпилепсии. С этого именно момента Алеша Суворин и начал помнить себя и окружающий мир. Начало памяти, исток сознания – поездка к старцу Тихону Задонскому, сумрачная келья, запах ладана… Именно эти воспоминания доверяет Суворин своему Самозванцу. Самозванец рассказывает Ксении то ли о своем спасении, то ли о первом пробуждении сознания. Это – закованные в ямб воспоминания самого Суворина.
Реабилитирует Самозванца Суворин по полной программе. Лжедмитрий вовсе не ставленник поляков!
Он – умелый политик, гнущий свою линию. Он не служит ни католикам, ни полякам, он использует их. И в этом месте трагедии – личный мотив. «Ни в чем, – уверяет себя Суворин, – я не изменил своей шестидесятнической юности, юности эпохи реформ. Я не бездумно и подло служу самодержавию. Я провожу свою линию с помощью самодержавия».В этой позиции был свой резон. В этом соотнесении себя с Самозванцем была своя истина.
Но даже и это не было самым главным, что заставляло Суворина спустя триста лет вглядываться в Лжедмитрия. Смутно, неясно все то, что связано с этим человеком и политиком. Кто он? Ксения в пьесе так именно и спрашивает Лжедмитрия: «Кто ты?» И Лжедмитрий толком не может ответить на этот вопрос. Преступник он или герой? Узурпатор или тот, кто наказал узурпатора? Коллаборационист, приведший оккупантов, или смелый политик, решившийся на нестандартный шаг? Это Суворин ощущал в самом себе – неясность, гадательность своего положения, своей позиции и – самое страшное – готовность к преступлению. Ради высокой цели, почему нет?
И это не главное… Главное, что вызывало симпатию Суворина к Лжедмитрию, что вынуждало его чувствовать в этом историческом деятеле начала XVII столетия своего, было вот что: этот рыжий парень, этот наглец из переводчиков при Патриархии, этот высокообразованный авантюрист шел от победы к победе. Все брал с бою – от столиц до цариц, и хорошо брал, уверенно, лихо, а в результате потерпел сокрушительное, страшное поражение. Вот это на склоне своих лет не мог не почувствовать Алексей Сергеевич Суворин. После целого ряда блестящих побед – такой финал…
Чехов и Суворин. Есть удивительная фотография: все суворинское семейство на террасе его феодосийского дома. И развалившийся на ступеньках в окружении дам, наглый, красивый, молодой – Чехов. Южнорусский тип красоты, ближе к итальянскому, чем к северному. «Соглядатай»? Экспериментатор среди семейства подопытных, среди «материала для литературы»?
Глава семейства стоит выше всех, на самой верхней ступеньке. Окладистая седая борода и «зверский взгляд маленьких умных глаз». Человек с «чертами настоящего преступника» и тот, кто жадно всматривается в этого человека, в его окружение. Два литератора, два разночинца, два selfmademan’a. Какой спектакль они разыгрывали друг для друга?
Считается, что первая жена Суворина была застрелена любовником Тимофеем Комаровым в номерах гостиницы «Бельвю», после чего Тимофей Комаров застрелился сам. После самоубийства своего сына в 1887 году Суворин вспоминает, как было дело тогда, в 1873 году.
Кажется, он пишет оправдательную записку. Богу? Будущим поколениям, если смогут расшифровать… почерк у Алексея Сергеевича был чудовищен, под стать дневнику. Он слишком любил заглядывать в чужие замочные скважины, чтобы не сделаться объектом чужого пристального внимания. Его запись в дневнике о гибели жены – гениальна. Она гениальна тем, что видишь то, о чем он не написал. В ту ночь, когда произошло двойное убийство, Суворина не было дома. Он метался по городу. Домой он вернулся минут за десять до того, как к нему приехал лакей, присланный из «Бельвю». Свой приезд в «Бельвю» он описывает так: «Вошел в комнату, полную народа. Она лежала на диване и, увидев меня, сказала: “Голубчик, миленький, простите меня, я вас обманула”. Я ничего не понял. Среди комнаты был круглый стол, за которым следователь разбирал бумаги, считал деньги, вынутые из ее кармана. Доктор давал ей какие-то капли. Я стал спрашивать ее, что случилось, и по выражению лица ее видел, что она удивлена, что я ничего не знаю. “Кто в тебя стрелял?” – “Комаров…” Она сейчас же ответила, а подумав, добавила: “В упор…” Потом ее понесли в больницу. Она бредила и прерывала бред словами: “Простите меня, простите!” В больнице ее положили на пол. Я бросился к хирургу, Кларку, кажется. Лакеи не пустили меня, я сделал сцену и бросился назад. Она умирала. Тяжко вздохнула два-три раза, и глаза ее остановились на мне».
У Чехова есть повесть, начинающаяся словами: «Муж убил свою жену!» Кажется, в ней был впервые применен прием, впоследствии блистательно использованный Агатой Кристи в «Преступлении Роджера Акройда»: о преступлении рассказывает сам не желающий сознаваться в совершенном преступник. Повесть эта, «Драма на охоте», была написана за три года до того, как Чехов познакомился и близко сошелся с Сувориным. Вполне возможно, что с этого именно времени Суворин всерьез заинтересовался молодым писателем. Как это он… попал?