Проза отчаяния и надежды (сборник)
Шрифт:
Курьез? Не думаю. Скорее, беспощадная логика, глубокий анализ природы власти, материалистическое, я бы сказал, марксистское понимание жизни. Я не оговорился и, признаюсь, был обрадован, когда встретил подтверждение своим мыслям. «Оруэлл вновь доказал, что литературные произведения социалистов могут носить пророческий характер, что объясняется не какой-то особой интуицией, а просто самой сущностью социалистического анализа, опирающегося на опыт понимания законов общественного развития, — писал в январе 1984 года в еженедельнике „Трибюн“ лидер левого крыла лейбористской партии Т. Бенн. — Так учёный-естественник может предсказать дату следующего затмения Луны, потому что он знает законы Вселенной».
Пророчества писателя не устарели, как мне кажется, еще и потому, что он не просто переносил героев своего последнего романа в будущее —
Непокорный, несмирившийся, протестующий, он знал, что среди большинства не слишком самолюбивого человечества, среди тех, кто, по его словам, «после тридцати лет», как правило, отбрасывает амбиции и «начинает скользить по течению», всегда есть немного «одаренных, упрямых людей, которые полны решимости прожить собственные жизни до конца, и писатели принадлежат именно к этому типу»…
Он, во всяком случае, и жил, и шел «против течения» до конца.
Можно ли погасить звезды?
Да, можно, если зажечь в людях «звезды» несбыточных надежд, раздуть угольки безумной веры в осуществимость утопии, в возможность реализовать нынешние представления о завтрашнем дне в дне сегодняшнем. Как ни странно, это связано. Ведь природа веры в уничтожение реальных звезд на небосклоне и осуществление при жизни выдуманных «путеводных» звезд одна и та же — самообман масс, который в конце концов так удобно эксплуатировать…
«Что такое звезды? — спрашивает на допросе Уинстона Смита, главного героя последнего романа писателя, изощренный садист, интеллектуальный выродок, такой вот „эксплуататор“ человеческой веры О'Брайен. — Всего лишь частички огня в нескольких километрах от нас. Мы вполне можем добраться до них, если захотим. А можем и погасить их».
Разумеется, такой вселенский обман — это глобальная, конечная проблема, над которой задумывался Дж. Оруэлл. Это венец, крайняя точка размышлений о власти в современном мире. Логическая цепочка исследовательской мысли начиналась, может быть с… мальчика и лошади, с прутика, которым ребенок погонял животное. Как-то в деревне писатель увидел десятилетнего мальчугана, который гнал по узкой тропе огромную лошадь и стегал ее всякий раз, когда она пыталась свернуть в сторону. «Меня поразила мысль, — вспоминал потом Оруэлл, — что, если бы только животные осознали свою силу, мы не смогли бы властвовать над ними и что люди эксплуатируют животных почти так же, как богачи эксплуатируют пролетариат».
Идея? Рождение метафоры? Несомненно! Неисповедимы пути творчества, и проза ведь тоже, как и стихи, порой «не ведая стыда», растет из случайных эпизодов, банальнейших аналогий, заурядных образов, из того, что под рукой, под ногами, перед взором… Мальчик и лошадь — кто этого не видел? Но лишь у Дж. Оруэлла эта сельская «картинка» превратилась в яростную сатиру на «казарменный коммунизм», на сталинщину, в книгу, где неполовинчато, неуклончиво, незашифрованно было сказано о новой наседающей на мир лжи, насильно присваивающей себе имя «правды». В сказку под названием «Скотный Двор».
Это короткое произведение не короля делало голым в глазах людей, а голых свиней на обыкновенной английской ферме облачало в «одежды» абсолютных властителей над четвероногими собратьями. В сказке домашние животные Господского Двора, осознав свою силу, прогоняли хозяина ради вольной и справедливой жизни. Но, взяв власть, они уже на другой день стали убеждаться, что попадают в новое закабаление, едва ли не более жестокое, в закабаление к хряку Наполеону, который из подлого, мелкого, корыстного интереса — в ведре ли молока, в мешке ли падалицы — стал, как и бывший хозяин фермы, притеснять, вероломно обманывать и даже убивать доверчивых, простодушных и трудолюбивых животных.
Это произведение мне кажется лучшим в наследии писателя не только по силе, по остроте, но и по разящему, беспощадному смеху. Оно лучшее, потому что органично сплавило в себе форму и содержание, потому что оригинально и неповторимо даже при соотнесении его со всей предшествовавшей литературой (если не считать, разумеется, очерка «Скотский бунт» Н. Костомарова, написанного примерно в 1879—1880 годах, а напечатанного в феврале 1917 года, в котором использована, хотя и по-иному, та же идея и где так же бугай, умнейшее, как принято считать, животное, возглавляет свершившийся переворот). Наконец, оно лучшее
потому, что в ясных, прозрачных образах тонко высмеяно то, что непросто было подметить и выразить, даже побывав в те годы в нашей стране. Вспомним Л. Фейхтвангера, оправдавшего Сталина и сталинизм, Р. Роллана, который только дневнику доверил такие, например, строки о нас: «Это строй абсолютно бесконтрольного произвола, без малейшей гарантии, оставленной элементарным свободам, священным правам справедливости и человечности», вспомним десятки, сотни писателей, деятелей культуры Запада, кто, даже зная о фальсифицированных процессах, о концентрационных лагерях, о тысячах кровавых жертв на Востоке, предпочитал «не видеть», «не понимать», «не осознавать» масштабов трагедии. Это было нечто вроде «заговора молчания» интеллигенции — то ли из сочувствия к социализму, то ли из страха перед фашизмом… А исключения — книга А. Жида или роман «Слепящая тьма» А. Кёстлера, вышедший в 1940 году, — лишь подтверждали правило, поскольку реакция интеллектуального мира на эти произведения оказалась почти однозначно осуждающей.Не таким — повторюсь — оказался Дж. Оруэлл. Он не только был готов идти против «течения», которое к этому времени превращалось чуть ли не в «величественную поступь» половины человечества, не только не дрогнул перед тоталитарными режимами, сметающими миллионы несогласных, — он открыто повернул против «реки», стал, образно говоря, как бы демонстрировать стоящим на берегу зевакам, какие валуны, топляки скрывает бегущая вода, что таится на дне этого мощного потока и в чем могут оказаться губительными для завтрашнего дня и грядущие водовороты, и лежащие впереди пороги. А между тем «секрет» его проницательности — и это, думаю, следует подчеркнуть особо — был, в общем-то, прост: Оруэлл долгие годы сам был внутри этого «течения», сам верил в исполнимость великих идеалов, пока не увидел мимикрирующее, перерождающееся, становящееся аморальным меньшинство — рвущихся в «вожди» ловкачей, приспособленцев, краснобаев и идеологических шулеров. Так ведь и у нас наиболее ярыми, бескомпромиссными, глубокими критиками сталинского «социализма» стали как раз те, кто не щадя жизни утверждал его на земле, — Ф. Раскольников, М. Рютин, А. Артузов…
Отчаяние Оруэлла, бездна, перед которой встал английский романист, были не менее глубоки. Он ненавидел империализм. Ему был отвратителен фашизм, против которого он сражался с оружием в руках. Он понял лицемерие «левых» («Все партии левого крыла в высокоиндустриальных странах, — писал он, — это самое последнее притворство; они борются против того, чего на самом деле разрушать не желают. Они выдвигают, казалось бы, интернационалистские цели, но в то же время пытаются удержать привычный образ жизни, свои стандарты, которые просто несовместимы с выдвинутыми целями. Мы все живем под рыдания азиатских кули, а некоторые из нас даже всюду призывают к их освобождению, но наши представления о жизни, наши стандарты, а отсюда и „призывы“ вполне позволяют этим рыданиям продолжаться»).
И наконец, к сороковым годам Дж. Оруэлл, оставаясь по-прежнему противником империализма, фашизма и лицемерного либерализма, осознал, что и надежды, которые сулил миру революционный Восток, обернулись для его подзащитных — беднейшего большинства — новым отчаянием, новой западней и ловушкой. Из всех мыслимых на то время путей не осталось, по сути, ни одного; дальше идти воображению было некуда, и Оруэлл, думающий об СССР, по свидетельству друзей, чуть ли не каждый день, написал: «Возможно, что простой человек и не откажется от диктатуры пролетариата… но предложите ему диктатуру самодовольных и ограниченных педантов, и он уже готов драться…»
Именно такую «диктатуру пролетариата» он, никогда не бывавший в нашей стране, «наблюдал» по газетам в конце тридцатых. Ее генезис, ее перерождение в инструмент личного давления «вождей» он и попытался изобразить в «Скотном Дворе». И сегодня, когда мы сами критически переосмысливаем свое прошлое, когда осознаем чудовищные деформации сталинского «социализма», это прямое, нелукавое, антивождистское произведение, не уступая по силе классической свифтовской «Сказке Бочки», смею думать, не уступит ему и в бессмертии. Ибо человечество никогда не откажется от борьбы за счастье и справедливость, а значит, всякий, кто попытается впредь узурпировать в этой борьбе право на бесконтрольное руководство, на «монопольную истину», то есть право на произвол и привилегии, будет ассоциироваться со свиньями оруэлловской сказки.