Проза отчаяния и надежды (сборник)
Шрифт:
Да, пролы верны не Партии, не стране, не идее — они верны себе и друг другу. И на садистские вопросы таких, как О'Брайен, они бы не ответили утвердительно. А значит, стоит им прийти к осознанию необходимости борьбы с режимом, их взять нечем. Потому что у них добро — это добро и злом добра совершить невозможно, как нельзя мучить ребенка, устраняя несправедливость в обществе, или убивать человека, пусть и во имя высочайших, прекраснейших идеалов. Другими словами, эта вывернутая наизнанку «диалектика», увы, столь знакомая нам по недавней истории, никогда не была и не может быть средством борьбы со злом — вот о чем говорит писатель. И это уже определенная позиция автора, политически окрашенная программа его, попытка разорвать, чтобы не сказать — взорвать, «заколдованный круг» переплетающихся противоречий.
…А что же год, давший название роману Оруэлла? В какой связи поминает его Дж. Лондон?
В
Впрочем, не в этом суть. И сравнение нам потребовалось не для того, чтобы выявить похожесть или непохожесть произведений, включенность их в одну литературную традицию, а чтобы показать, насколько спустя сорок лет меняется отношение писателей к одним и тем же истинам, к истинам, которые, по меткому замечанию Гегеля, рождаются как ересь, а умирают — как предрассудок.
Этим, образно говоря, и занимается великий жанр социальной утопии. И если, скажем, к истине «все люди должны быть свободны» Джек Лондон в начале века, на волне революционного подъема того времени, относился вполне серьезно, хотя и догадывался, что реализована она может быть не скоро, то Евгений Замятин, наблюдавший тенденции развития ее и даже практического осуществления в начале двадцатых годов, испытывал по отношению к ней нешуточную иронию; рафинированный Олдос Хаксли в тридцатых годах — сарказм и острую насмешку («Свобода — это круглая пробка в квадратной дыре»), а Джордж Оруэлл в конце сороковых, убедившись, что провозглашенная свобода превращается для его подзащитных, беднейшего большинства, в еще более крепкие наручники, — уже подлинный страх. Такая «свобода», по его мнению, могла повлечь за собой необратимые изменения и в современном мире, и в сознании человека… Да, истины умирают как предрассудки, но ведь и предрассудки со временем становятся своеобразной почвой для новых еретических истин, разве не так?
«Я много думал, для чего нужно искусство, — сказал после выхода „Бойни номер пять“ Курт Воннегут, писатель, также прикасавшийся в своем творчестве к утопической и антиутопической традиции. — Самое лучшее, что я мог придумать, это моя теория канарейки в шахте. Согласно этой теории художник нужен обществу, потому что он наделен особой чувствительностью. Повышенной чувствительностью. Он как канарейка, которую берут с собой в шахту: посмотрите, как она мечется в клетке, едва почует запах газа, а люди со своим грубым обонянием еще и не подозревают, что грядет опасность».
Какую опасность чувствовал Джордж Оруэлл, о чем предупреждал нас своим романом? Если Е. Замятин первым — оценивая его антиутопию в главном — ощутил, что желанное человеческое счастье может быть поставлено и ставится в зависимость от несвободы человека, что коллективистское «мы» в математически рассчитанном бытии противоречит счастью индивидуального «я», если в знаменитой антиутопии О. Хаксли глубинным зерном становится ощущение писателя, что разнообразный, многоцветный, прекрасный мир неумолимо катится к однотипности и стандартности, к всеобщей пошлости существования, то о чем бил тревогу, предупреждал нас Дж. Оруэлл?
Так вот, на мой взгляд, основной опасностью, которая ясно читается в его последнем романе, опасностью, впервые замеченной именно Оруэллом, становится иррациональная власть, власть как самоценность, власть, по его ранним словам, «самодовольных и ограниченных педантов». Это главная тема в мире «двоемыслия», «новояза», «Двухминуток Ненависти», в мире и всеобщей слежки, и исчезновения людей — в мире «тотальной организации, тотального обмана и тотального контроля», по определению Г. X.
Шахназарова. Ведь если в прошлом, в самые седые эпохи, даже жесточайшие тираны использовали власть для достижения хоть каких-то целей, то в мире «1984» власть уже существует ради власти. И единственное, в чем она нуждается, — это еще большая окончательная власть над всем, начиная с микроскопической клетки внутри каждого человеческого черепа и кончая, как я уже говорил, далекими и, казалось бы, бесполезными для нее звездами на небе.«Я понимаю как, — в отчаянии записывает в дневник Уинстон Смит, пытаясь докопаться до причин вселенского обмана, глобальной лжи, — я не понимаю зачем?»
«А теперь вернемся к вопросам „как“ и „зачем“, — напоминает ему об этом в пыточных камерах все тот же О'Брайен. — Ты достаточно хорошо понимаешь, как Партия удерживает власть… Но скажи, зачем мы удерживаем ее? Почему мы стремимся к власти? Давай говори!..»
«Вы правите нами для нашей же пользы», — неуверенно предполагает привязанный к столу, подключенный к электроприбору, доставляющему ему нечеловеческую боль, Уинстон…
Ответом становится электроудар.
«Это глупо, глупо, Уинстон! — закричал О'Брайен… — Партия стремится к власти исключительно в своих интересах. Нас не интересует благо других. Нас интересует только власть. Ни богатство, ни роскошь, ни долголетие, ни счастье — ничто, только власть, власть в чистом виде… От всех олигархических групп прошлого мы отличаемся тем, что знаем, что делаем… Немецкие нацисты и русские коммунисты были близки к нашим методам, но даже им не хватило смелости осознать собственные побуждения. Они делали вид, а может, даже верили, что взяли власть, вовсе не стремясь к ней, взяли на время, и что в ближайшем будущем человечество ждет земной рай, где все будут равны и свободны. Мы не такие. Мы знаем, никто и никогда не брал власть для того, чтобы потом отказаться от нее. Власть — цель, а не средство. Не диктатуру устанавливают, чтобы защищать революцию, а революцию делают для того, чтобы установить диктатуру. Цель насилия — насилие. Цель пытки — пытка. Так вот, цель власти — власть…»
Да, все остальное в оруэлловском мире: переписывание истории и дубинки, поддержка общего уровня бедности и изощренные пытки, искоренение любви и страсти, обесценивание человеческого сознания и девальвация чувств — все это уже инструмент достижения абсолютной, безграничной, химически чистой власти.
Мрачноватый прогноз, чудовищная перспектива для человечества. Но ведь нечто подобное, какие-то «семена, зародыши вещей», которые, по словам Шекспира, «высадит и вырастит» время, видел в конце сороковых Дж. Оруэлл. Вспомним его осуждение интеллектуалов за преклонение перед любой властью, его издевательства над либералами, которые, чуя силу, пытались оправдать сначала фашизм, а затем — сталинизм, ненависть писателя к корпоративной бюрократии, в чьём коллективном управлении уже заложена коллективная безответственность, вспомним, наконец, его чёткое ощущение, действительный ужас, что благодаря всему этому «сама концепция объективной правды исчезает из мира…»
Оруэллу удалось схватить этот главный конфликт эпохи — конфликт власти и духа, бюрократии и интеллигенции. Это он написал, что власть в XX веке «есть бог», что «власть — это коллектив» и в силу этого она грозит оказаться вечной. И наконец, разве не он первым «вычислил» главную причину любого тоталитаризма — то, что им, властителям, просто «невыносимо, если чья-то ироническая мысль, какой бы ни была она тайной, осталась жить в чём-то сознании»? Вот объяснение нетерпимости, ненависти и жестокости, бушующих в современном мире, вот повод прошлых, а возможно, и будущих гражданских войн и вот, с другой стороны, предлог, оправдывающий и даже требующий культа «личности», будь то мифический романный Большой Брат или непридуманные, страшные Гитлер, Муссолини, Сталин, Мао, Пол Пот.
Это уже не простоватая логическая задачка «Скотного Двора»: как «нам», умным, навязать «им», существам низшего порядка, свою волю или комплект реформ, это — нечто большее. В романе правящая «олигархия» уже не принимает в расчет «примитивных» пролов, даже в Партию не принимает их. «Пролы и звери свободны» — вот единственный «переклик» романа и сказки… Теперь Оруэлла интересует, как бюрократия, подлинные «звери» его романа, может подчинить себе Человека Духа — высочайшую ценность тысячелетней истории. Причем подчинить так, чтобы даже в сознании умного, глубокого, тонкого интеллигента не осталось ни одной «иронической мысли» по отношению к ним, чтобы он искренне поверил (а не под страхом боли, унижения и смерти) в фанатичный бред властителей: в величие Большого Брата, в вечность Партии, в то, что дважды два — пять и что свобода — это рабство.