Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
Хотелось, как тогда, крикнуть им родное слово, заглушить этим словом дурацкое улюлюканье подростков, насмешки, похихикивания, ядовитые укусы взрослых бюргеров, хотелось еще раз заглянуть в родные глаза, спросить: «Да что же это, хлопцы?!»
Алесь, забыв о необходимой и распроклятой осторожности, которую приходилось соблюдать ради «главного», ступил с тротуара на мостовую и уже готов был заговорить, когда раздалось:
— Назад, дум гиммелькройц! Ты знаешь, что делаешь? Самому сюда захотелось? С дороги!..
По синей спецовке и кепке его приняли за немца.
Между ним и лицами родных людей — снова нацеленный штык и казенные глаза…
Ох эти казенные глаза…
В первую зиму плена Руневичу, после мытарств в шталаге и в имении, посчастливилось
В феврале один из ее «фогелей», младший, пришел в отпуск. Из Польши, где он и воевал. Когда вахман утром пригнал Алеся из штубы к хозяевам и он по привычке хотел начать свой день с «управки» со скотиной, муттер Драгайм вышла на крыльцо и позвала его в дом.
У печки стоял молодой невысокий солдат, почему-то в такую рань уже в мундире, даже подпоясанный. Ладони держал он сзади, на теплых с вечера изразцах. Белокурые волосы были подстрижены «под бокс» и прилизаны на пробор, глаза — светло-голубые.
136
Птичка, летишь ты в далекий мир, покидаешь меня совсем одну дома, прошу тебя только об одном: не забывай о своей мамочке… (нем.)
— Это наш Руди, — радостно показала старуха одной рукой. И другой: — А это, Руди, наш Алекс.
— Халетлер, — привычно буркнул солдат в ответ на «гутмоен» [137] пленного.
— Ну, а теперь посмотрите друг другу в глаза, — не унималась старуха, — и скажите: зачем вы друг в друга стреляли? Herr Jesus hat doch gesagt… [138]
Алесь прищурился на хозяйского сынка.
«Фогель» блеснул на него холодно-голубым, казенным фюрерским стеклом.
137
Искаженное: «хайль Гитлер» и «гутен морген».
138
Иисус ведь сказал… (нем.)
В первом говорило любопытство: «Хрен с тобой, коли уж ты такой хваленый, можно и поглядеть…»
Второй глянул, чтоб не обидеть мутти.
На полных губах и под густыми светлыми бровями первого мелькала усмешка духовного превосходства: «Нутро у тебя, голубчик, вполне эсэсовское. Только бы росточку добавить [139] — и Obermensch… [140] ».
Второй скользнул взглядом по высокой, плечистой фигуре «поляка» и спросил:
— Фатер, а Фукс наш ест хорошо? За ним надо как следует ухаживать, ведь он остался один.
139
В эсэсовские части отбирали высоких.
140
Сверхчеловек (нем.).
Вторую
лошадь у них забрали в армию еще осенью. Через день, что ли, старик с утра, кряхтя, отдал приказ по хозяйству:— Телка Пуппэ опять, непутевая, просится к кавалеру. Поведете ее вдвоем, Руди и Алекс.
Даже и вспоминать об этом неохота.
Теперь, в кузове, Руневич снова — куда острее! — почувствовал и горький позор плена, и свежий ветер ненависти, пронзивший его тогда, на снегу…
Работа Руди началась и кончилась тем, что он надел на рога черно-пегой Пуппэ веревку, дал конец ее пленному и сказал:
— Also, панье, jetzt immer vorw"arts!.. [141]
Не то тяжко было, что потаскала его по сугробам широкой деревенской улицы здоровенная, как лосиха, застоявшаяся и раскормленная яловка, — горько, до жгучей боли горько, что вот он пляшет на поводке перед казенными фашистскими глазами своего ровесника, начищенного и подтянутого, который, шагая по тропке, хохочет, то один, а то еще и с прохожими!..
«Такого не проймешь духовным превосходством, — думает теперь Руневич. — Здесь, среди них, он был бы смешон и жалок, твой юношеский пацифизм. Так же, как лютеранские евангельские тексты на стенах благочестивого дома, гнезда, где вскормлен этот «милый и славный» убийца и поджигатель, как картина, где в рамочке под стеклом лев и овечка стоят, чуть не улыбаясь, в умилении от мира и любви».
141
Итак, пане, теперь только вперед!.. (нем.)
Впрочем, картина эта, по праву почти иконы, случайно, но символично висела у Драгаймов рядом с портретом фюрера, глаза которого довольно удачно повторялись в глазах «милого, славного фогеля».
Не только в его — и в глазах тех вахманов, что отгоняли их, «энтляссенов», от состава с новыми жертвами, и у того, что стал между колонной пленных красноармейцев и им, Алесем, и у тех «фогелей», что идут сейчас на восток, топчут жизнь под песню истребления.
На какие только зверства не взирают они спокойно, эти жадные, холодные глаза… На кровь и слезы детей, и стариков, и женщин… На все смотрят они с усмешечкой превосходства…
Алеся даже передернуло — невольно снова ярко вспомнился (как в тот раз, когда слушал болтовню старого Камрата) фронтовой бинокль, фашист — голый, на приморском песке…
«За хлебом идешь? За жизненным пространством? И улыбаешься? И насвистываешь?.. Я теперь вижу тебя, «фогель», так отчетливо! Без бинокля. На любом фоне. Вблизи. Издалека. Я теперь знаю, что тебя проймет. Только настоящая сила — с зарядом святой человеческой ненависти!..»
— Ч-черт!..
Грузовик неожиданно и резко затормозил, свернул на обочину и остановился.
Задумавшегося Мозолька кинуло о стенку кабины, он едва успел упереться в нее руками.
Шофер вышел и, весело приглашая грузчиков последовать его примеру, скрылся в кустах.
— Наш лагерь, — кивнул Алесь.
И правда — в проеме аллеи виднелся пустырь и, дальше, проволока да бараки.
— Уже не наш, — сказал Андрей.
Они знали, что в шталаг, освобожденный от польских пленных, которых за это время всех выпихнули под надзор полиции, и французов, куда-то переведенных, теперь нагнали красноармейцев. Ясно стало только сейчас, почему это немцы еще с осени так старались их, белорусов, «освобождать»… Известно уже даже в городе, что с советскими пленными обращаются там совсем не так, как с ними, даже польскими или югославскими, не говоря о французах и англичанах — не поставленных «вне закона»…
— Смотрю, Алесь, и думаю: ведь и мы должны быть здесь, за проволокой, где наши… Да что я! Не здесь, а там, где их нет, где и они должны были бы оставаться. И мы там будем!..
ГДЕ ТВОЙ НАРОД?
Ушибленное запястье сегодня уже не так болит. И поболтаться с забинтованной рукой, имея кранкенкарту, больничный лист, в кармане — работа непривычная и необременительная. Тем более — первый раз в штатском костюме.