Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
Так еще раз был назван выход — выход из сети, которая в отчаянии казалась им порой просто бездонной.
Впрочем, каждый из них на свой лад уже думал об этом, примерно так и говорили при прежних встречах, из осторожности затаившись во вражеском, нестерпимо оглушающем и гнусном в своем триумфе мире.
Андрей молчал. Не только по свойственной ему немногоречивости, но и потому, должно быть, что его мысли — лучше него, казалось ему, с большим правом на это — высказал Сергей.
Молчал и Янка, Янкель Непорецкий.
Кроме общей беды, одного, кровного для всех горя, была у него своя беда, свое отчаяние и свои предчувствия… Да что предчувствия!.. Ведь он тоже был уже в кино, видел «восточную хронику» — огромные, целой процессией растянувшиеся
Алесь же почему-то еще раз вспомнил вчерашнее необычное посещение Шмидтке, отца Марихен, рассказом о котором и началась сегодня их беседа.
Руневич выплюнул мятликовую соломинку, которую все жевал, посмотрел на Крушину и заговорил:
— У нас был Гаршин с его «Четырьмя днями»… Да что там Гаршин? У нас была бомба и солнце — Толстой. У французов — Роллан, с его чудесной матерью в «Очарованной душе». У немцев есть Ремарк, с его сердечной болью о человеке, о жизни. У чехов — Гашек, с уничтожающим смехом над военщиной… Сколько мощных зарядов протеста против войны! Как ненавидит ее рабочий народ! Везде. Даже и здесь. Вот Шмидтке вчера и шепотом и вслух признался нам, как ненавидит Гитлера и эту войну. «Есть, говорит, у нас такие, не я один. Несмотря на концлагеря, несмотря на гестапо…» Что ж, каждый из нас встречал того или иного Шмидтке. Однако не они решают. Их мало. Их борьба незаметна. Хуже — они все еще делают, вынуждены делать совсем не то, что хотели бы. А черные силы — на гребне, им подчиняется все…
— Ремарк, Толстой… — откликнулся наконец Мозолек. — И это все? А ведь у них же были Маркс и Энгельс! У них была компартия! Где она сегодня? Неужели так, сразу, можно все придушить, всех запугать?..
Он грустно умолк.
— Мы пойдем, Сережа, — сказал после паузы Руневич. — Мы, брат, встанем за свое кровное. Да, не хотелось бы мне там, где мы начнем с фашистами расчеты, не хотелось бы встретиться с таким, скажем, Шмидтке… А впрочем — как ты его узнаешь? И как он покажет это, солдат?..
Крушина посмотрел на Руневича долгим взглядом.
— Милый мой хлопче, — заговорил он без всякой иронии, — кто из них, великих, сказал, не Словацкий ли: «Не час жаловаць руж, гды плонон лясы»? [132] Твою гуманность придется на время отставить. Если хочешь, как раз во имя ее, за Человека, мы и будем драться насмерть!.. Это ж не просто война, а такая, каких еще не было. Война света и тьмы, смерти и жизни. Мы будем воевать с фашизмом, а не с немцами… Да что мне тебя — агитировать?..
132
Не время жалеть розы, когда пылают леса (польск.).
Непорецкий молчал.
Главным здесь были не карусель, не качели, а музыка — рев механических шарманок, которые наперебой, каждая из своего угла меж деревьев и балаганов, чуть не раз за разом орали одну и ту же, пропущенную через миллион солдатских глоток, зашарканную дважды-миллионом сапог песню «Розэ-Мари»:
Soldaten sind Soldaten In Worten und in Taten… [133]Еще
было солнце, изрядно, даже после полудня, жаркое, июльское солнце, множество веселых людей и пронзительный, какой-то липкий запах жареных селедок. Большая очередь, стоявшая у размалеванного павильона, — там они вкусно, жарко шкворчали на огромных противнях и продавались поначалу даже без карточек, — разносила этот запах по всему парку, где только можно было присесть с кружкой пива и с этой самой селедкой на бумажной тарелочке. Девичий визг на качелях, взлетавших под нажимом опять же в большинстве солдатских сапог от самой земли к самому небу. Детский щебет и смех на лошадках и в лодочках карусели. И толчея, бестолковая и многоцветная толчея — до томительной усталости, до последней крохи веселья…133
Солдаты есть солдаты и на словах и на деле… (нем.)
Для того, разумеется, кому здесь весело, кто не чувствует себя чужим, непричастным на этом провинциальном бюргерском фольксфесте — так называемом народном гулянье.
Алесь, Сергей и Мозолек слоняются здесь уже добрый час. И чтоб убить свободное время, и — поглядеть на примитивную, как им кажется, и неуместную радость праздничной толпы.
И в таком шуме можно порой ничего не слышать, и в таком скопище людей можно иной раз быть одиноким. Даже когда рядом друзья.
Руневич думает о своих. Все те же мысли, что возвращаются еще и еще, невольно и нежданно, неотвязные и горькие…
И не обо всех своих. Никак не может представить себе, чтоб именно их деревня, их хата горела, как те в кино, что его мама или Толин сынок оказались именно там, куда падают бомбы, снаряды. Впрочем, фронт уже давно, скоро месяц, прокатился через Новогрудчину, и что было — то было. Может быть, ничего с ними и не случилось?.. Хочется думать, что нет. Предчувствия, тревога его почему-то ищут лишь одного, стремятся лишь за Толей…
По какой-то неосознанной связи Алесь вспоминает два случая.
Первый — на заводе хрустального стекла.
Рыжий, с красными от выпивки глазами вахман зашел однажды вечером к ним в штубу — в особом настроении, сильно под мухой.
— Ваш Молотов приехал в Берлин, — сказал он, подняв пленных по команде «смирно». — Теперь Шталин и Гитлер вот так, рука об руку, — и весь мир капут! Давайте исполним наши государственные гимны!..
Еще раз крикнув: «Арбайтскомандо, штильгештанд!» — он вскинул руку в приветствии и диким голосом затянул: «Дойчлянд, Дойчлянд юбер аллес…»
Трезвым молодым зубоскалам немалых усилий стоило не прыснуть, не взорваться смехом. Они сделали больше. Усатый, пожилой Малыха, по осторожным намекам которого можно было предположить, что он был участником антисанационного подполья, шепнул Алесю: «А мы ему «Барыню». Передай». Пустили от одного к другому — для пьяного вахмана неприметно. И, как только рыжий закончил и, кашлянув, приказал: «Ну, а теперь — вы. Драй, фир!..» — усач Малыха на полном серьезе завел бабьим голосом:
Посадил я репку — Не густу, не редку…Команда с готовностью, стройно ахнула припев:
Барыня ты моя, Сударыня ты моя!..Братцы!.. Сколько ж надо было силы иметь, чтоб сдержаться!.. Стоит их «фюрер», подняв руку, блестят красные глазки от натуги и благорасположения, а тонкий голос усача с наивностью и огромной выдержкой выводит — на этот раз уже за тещу, которой не повезло на зятевом огороде:
Ах, мои вы детки, Мне уж не до репки…