Пуговица, или серебряные часы с ключиком
Шрифт:
Они топали по снегу и обсуждали, как это они все устроят.
Заведут граммофон, поставят рождественскую пластинку. И фрау Кирш пригласят. И самую красивую елку, какую найдут в лесу, они поставят у себя. А Генрих должен достать в Берлине светящийся шар для нее. А может быть, этот Босс даст ему пакетик орешков? Пусть постарается, сколько бы это ни стоило. И бенгальских огней пусть достанет. И красных яблочек парочку…
Время от времени они заглядывают в коптильную бочку.
— А испанец этот, как ты думаешь, он еще долго останется?
— Знаете,
— Это верно, он из этой деревни.
— Но он говорит, что он никакой не генерал.
— Еще на прошлой неделе ведь хотел уйти, а теперь лежит себе и лежит и все в потолок смотрит.
— А может быть, он это только нам не говорит, что он и есть тот генерал, что в Испании сражался?
— Ты в деревне никому не говорил?
— Нет, дедушка Комарек. Я и фрау Кирш сказал, чтобы она никому не говорила.
Шагает Генрих по Берлину. Переходит с улицы на улицу, шагает мимо гор битого кирпича и думает об Отвине:
«И почему мы тогда к львам не сходили? И всякий раз откладывали. Хоть бы в последний приезд сходили!»
Потом он зашел на хорошо знакомый ему пустырь. Постучал ботинком по торчавшей из земли трубе. И только тогда заметил, что тропинка в снегу давно уже не хожена. Подошел к небольшой дыре, ведущей в полузасыпанный подвал. Крикнул. Затем соскользнул вниз.
Надо было сначала привыкнуть к темноте.
— Это я, Рокфеллер! — кричит он, хотя и чувствует, что в подвале никого нет.
Вот лежит рваный матрац. Крыса пробежала.
— Рокфеллер! Рокфеллер!
Никто не отзывается.
Патронный ящик открыт. Генрих подходит и видит, что он пуст. Однако все зовет и зовет:
— Рокфеллер! Рокфеллер!
Уже собираясь уходить, Генрих подходит к кирпичной стене и вынимает известный ему кирпич. И вдруг у него в руке оказывается… доллар!
Генрих даже вздрагивает.
Он снова кладет доллар на место, задвигает кирпичом и потом выбирается через узкую дыру на волю.
Стучат колеса. Рельсы блестят в ночи. Небо усыпано тысячью разноцветных звезд.
В Данневальде поезд опять долго стоит.
«Понимаешь, Отвин, человек должен всегда стремиться к добру».
Или:
«И еще я хотел тебе сказать, Отвин: испанец вернулся, но только ты никому не говори. Знаешь, Отвин, тот испанец, что раньше у кузнеца работал… Нет, Отвин, он уже больше месяца у нас. Дедушка Комарек не очень его любит. А я их обоих люблю, Отвин, и испанца и дедушку Комарека».
Раздается свисток, и поезд наконец трогается.
На Генрихе — кошачья телогрейка, достающая ему до колен. Подпоясался он толстой веревкой. Стук колес нарастает. Генрих старается говорить громче, как он это делал, когда разговаривал с Отвином — Отвин же сидит на соседнем буфере…
«Понимаешь, Отвин, я не думаю. Если б это было так, он бы доллар с собой взял».
В рюкзаке Генриха лежат: рыбацкая нить, четыре рождественские свечи и маленький фунтик изюма. А для испанца он везет металлическую
пряжку для пояса. Он давно заметил, что старая пряжка лопнула.А вот что он подарит дедушке Комареку, он никак не может решить. «Что, если тайком вырезать большую рыбацкую иглу?» — думает он.
До чего интересно все было!
На следующий день они сходили за елкой: к вечеру должна была прийти фрау Кирш — печь рождественский пирог.
Генрих побежал в деревню. Подходя к бывшей прачечной, он услышал чужие голоса и уж подумал, не спрятать ли рыбу в снегу. А когда открыл дверь, фрау Пувалевски набросилась на него чуть ли не с кулаками: немедленно, мол, дверь закрывай!
— Вы заболели, фрау Кирш? — спросил он, подходя к кровати, и вдруг увидел на подушках узелок и в узелке — что-то живое… И такое маленькое, и такое сморщенное… И два глазика выглядывают из узелка!
— Это ваш ребенок, фрау Кирш? — только и успел он спросить, как фрау Пувалевски, отобрав у него рыбу, уже выпроводила его за дверь.
— Ночью сегодня, говоришь?
— Да, сегодня ночью он родился на свет, — говорит Генрих, — маленький, сморщенный.
Вот так событие! Испанец, приподнявшись, сидит на своей лежанке. Втроем они до самого вечера ни о чем другом не говорят, как о ребенке, родившемся на свет.
Накануне пришло письмо. На конверте большими буквами написано: «Престолонаследнику Генриху Хаберману. Гросс-Пельцкулен». Почтальон, войдя в дом, спросил:
— Где у вас тут престолонаследник проживает?
Из конверта выпала банкнота. Дедушка Комарек нацепил очки, сам Генрих не мог разобрать витиеватые завитушки.
— «Сын мой! Единственный мой наследник и преемник!» — читал Комарек.
Письмо выдержано в чрезвычайно торжественном тоне. Так и видишь, как толстяк Ошкенат, наклонясь вперед, макает перо в чернильницу. А в словах и предложениях слышится его громовой голос. Рядом с чернильницей стоит плоская охотничья фляга, и Ошкенат время от времени откидывается назад, прикладывается к фляге, смахивает набежавшую слезу и пишет дальше: «А ты помнишь, сын мой Генрих, помнишь, как мы с тобой ехали по Роминтской пустоши в Счинкунен? А то и во Флинценкруг».
Оказывается, у Ошкената побывала с визитом мадам Сагорайт, передала привет. «Ах, блудный ты сын мой, что только не довелось тебе перенести!» Ошкенат немедленно взял мадам Сагорайт к себе на службу. Есть господь бог, есть, но пути его неисповедимы! «Немедля бросай все, сын мой! Садись на первый же поезд, следующий в Вупперталь. Если тебе очень хочется, то можешь прихватить с собой и старого ворчуна. Я приобрел озеро. И скажи Комареку, что я не помню ему зла. И если меня спросить, я поставлю его старшим смотрителем озера. А водоемчик этот, Генрих, заманчивый!..» Перечитывает Ошкенат написанное, прикладывается к фляге, снова макает перо: «…и мы снова будем вместе, сын мой, и, быть может, уже в сочельник. Обнимаю тебя с отеческой любовью. Твой Ошкенат».