Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пушкин в Михайловском
Шрифт:

— Положим, и вы меня, грешного, не обижаете… Но… иновер?

— Да, иновер.

Шкода задумался. Он точно не знал, можно ль служить по иноверцу. Осторожность и страх брали в нем верх.

— Александр Сергеевич, — заговорил он просительно. — Вы так внезапно… А что, ежели вдруг сам владыка узнает? А нельзя ли молитвы свои вознести в тайне и в духе? Молитва от сердца доходчива!

— Вы что же, боитесь?

Я— не боюсь, но опасаюсь.

Где-то мелькнула та «беленькая», которую получил бы, но отклонял: «Воздержись от соблазна, поп Шкода!»

— Он грешник был, верно. И бунтовщик.

— Тем паче: и бунтовщик! Хотя что ж… бунтовщик!.. Да нет, Александр Сергеевич, родной, увольте, прошу вас!

— Я не стану неволить, — нахмурился Пушкин, — но,

значит, ты и по мне не отслужил бы…

Тут Шкода вскочил и простер задрожавшие руки. Голос его дал хрипоту.

— Как можно! Да что это вы говорите!

— А то самое и говорю: он был поэт, как и я.

— И стихи сочинял? И хорошие? Да я ведь и сам… вы это знаете, как стихи я люблю… Да моя Акулинка Птичку вашу твердит, как лучшую басню. — Девочка выступила из-за занавески, где было вздумала уже прикорнуть, но отец замахал на нее руками: — Погоди! Погоди! Я не знаю, конечно, как там в канонах, по всей надлежащей их строгости… но за поэта… я вознести… нет, я обязан!

Пушкин никак не ожидал волнения этого, потрясшего Шкоду. Он готов был его притянуть за плечо и похлопать костлявую его неудачливую спину, но сдержал себя, встал и повторил на прощанье:

— Так завтра я буду у вас. Панихида по Байроне!

Шкода успел только ахнуть.

Весенняя талая ночь полна была невидимой жизни, движения вод. Пушкин пустил своего жеребца шагом. Со Шкодой его разговор был курьезен и неожиданно трогателен, но он уже не думал об этом. Мысли его широко потекли по иному, привычному руслу. Воронич! Теперь это было небольшое село, — когда-то огромный, раскинувшийся на многие версты город и крепость, валы. И Святые Горы, и Савкина гора, и даже само Михайловское — все это было городище Воронич, где теперь пишет он свою старину…

Но старина, как всегда у него, неотделима от жизни. Смутно сейчас рисовался побег самозванца, граница литовская. Он удирал, верно, пешком… А надо уметь хорошо ездить на лошади! Не выписать ли руководство по верховой езде?.. И Байрон ездил отлично, и Альфиери…

А что, если вдруг дома ждет Дельвиг?

И Пушкин пришпорил коня.

Дельвиг приехал нескоро, в полную ростепель; лужи сияли под солнцем. По дороге он потерял свою шляпу: ветер сорвал ее с головы и унес в полынью на Великой. Волосы его были растрепаны и захолодали: Пушкин почувствовал это, когда, обнимая, прижал к себе дорогую головушку.

— А что у тебя: перина или тюфяк? — спросил озабоченно, нацеловавшись, барон: рукою он щупал постель. — Знаешь ли, так растрясло! А я безумно рад тебя видеть…

— Так рад, что хоть прямо на боковую? — И Пушкин с новой силой принялся его тормошить. — Как это ты потерял свою шляпу?

— Да, понимаешь ли, ветер. Я кричу ей: «Куда?»

— А она не отвечает?

— Вот именно, не отвечает и летит прямо в воду. Забавно… Покурим?

— Покурим.

— И они задымили.

Пушкин курил легко, почти не затягиваясь, он именно больше дымил. Дельвиг же точно курил по-баронски. Он вытягивал губы и поджимал их, пуская кольцо дыма в кольцо. На него было очень приятно глядеть, но и немного смешно: как в Лицее казался он маленьким взрослым, так теперь сквозь всю его взрослость, полноту и солидность проглядывал явственно все тот же, в сущности, мальчик, и вся его журнальная хлопотня, и затеянные им альманахи были прямым продолжением лицейских журналов и кружковой семейной поэзии. Он с удовольствием сам принялся потрошить свой чемодан и только недоуменно поглядывал, куда бы что положить среди пушкинского беспорядка. На диване валялся халат; простой ломберный стол, старый, ободранный, завален был рукописями, кровать убрана кое-как, один из двух стульев шатался.

— Ты будто забыл свою лень.

— А ты вчера будто въехал, — возразил с улыбкою Дельвиг и поправил очки.

— А я так всегда!

Дельвиг уже вымылся и причесался. Длинные волосы его мягко спускались теперь на маленькие изящные уши. Лоб велик и высок и выказывал ум, нос был мясист, простоват; то и другое мирила улыбка полных, красиво очерченных губ: в ней отражалась лениво лукавая, спокойная мысль, простодушие.

— Жажду! —

сказал он, достав из чемодана книжку «Онегина». — Ее и искал. Мне вдруг показалось — забыл! — И он осторожно, с любовью погладил обложку. — Жажду услышать, как дальше. Помнишь, ты сам мне писал: бог знает, когда-то мы вместе его почитаем. А вот и довелось… Ты которую пишешь главу?

— Четвертую. «Эду» ты не привез ли? Что Баратынский: солдат? офицер? Я думал, ты его привезешь — освобожденного!

— В чине солдата и в салоне Закревской. Влюблен до беспамятства и как будто имеет успех.

Пушкин захохотал.

— Ну, тогда генерал-губернатор усилит ходатайства, только бы с глаз поскорей долой! Поэты с мужьями-вельможами не уживаются… А я думал, что он увлечен простою чухоночкою. Эда Баратынская… Разве это не красиво звучит?

— И очень возможно, что увлечен. Одно не мешает другому, — вымолвил Дельвиг неспешно. — Баратынский — поэт настоящий.

— Да, не мешает, — с короткой задумчивостью отозвался и Пушкин. — Ты говоришь: потому что поэт? Ну, а сам ты как, признавайся! Не жениться ли думаешь?

— Женился б, пожалуй, — все так же медлительно ответил барон. — Да хлопотно, знаешь… Как это так: вдруг и жениться. И немного стесняюсь…

— Чего?

— А того, что храплю. Ты это знаешь отлично.

Пушкин опять хохотал; на душе было весело, ясно: милый барон! Он предвкушал, как покажет его наконец-то в Тригорском.

«Онегин» отыскан, и чемодан был забыт: лень и беспорядочность взяли свое. Но Дельвиг весьма оживился за вином и обедом, за разговорами о литературных делах. Он во все это очень вникал, знал все журнальные новости и самих журналистов, и кто против кого вел очередную интригу. Щуря глаза под очками, он далеко откидывал голову (как Зизи угадала!) и беззвучно смеялся, слушая пушкинские новые эпиграммы. Особенно ему понравилась последняя из них, на Каченовского: «Как! жив еще курилка журналист?» После обеда, за трубкой, окутанный дымом, он даже острил, по обыкновению, немного тяжеловато:

— Ты на письме меня спрашивал: жив ли я? Я мог бы ответить как философ: «Я мыслю, следовательно существую». Но вот ты утверждаешь: Жив — курилка! И потому отвечаю: «Я курю, следовательно существую!»

Дельвиг был очень доволен этим своим изречением и каждый раз за новою трубкой его повторял.

Но как же он присмирел, когда Пушкин начал читать незнакомые ему строфы «Онегина»! Он забыл и про сон и про усталость. Самое лицо его переменилось. Глаза стали нежны, мечтательны, но также и пристальны, порою на глубине пробегал огонек восхищения. Казалось, он слушал не одними ушами, но и губами: звуки ложились на них и приводили в движение; рот его чуть шевелился, следуя ритму стихов и лишь иногда растопляясь в улыбке. Полное тело казалось забытым, покинутым, руки и ноги были недвижны. Он воспринимал теперь то самое «пение райской птички, которое слушая, не увидишь, как пройдет тысяча лет».

Пушкин прервал свое чтение, и Дельвиг с дивана вскочил, грузный и легкий одновременно, как перышко.

— Ах, Александр! — вымолвил он, обнимая его, и, колыхаясь всем телом, заплакал от счастья и радости. — Поэзия… поэзия наша… — И ничего больше не мог выразить.

Успокоившись, он и на диване все клал свою пухлую руку на ногу Пушкина и перебирал по ней пальцами, как бы нажимая на клавиши и повторяя наизусть отдельные места, сразу запомнившиеся.

«Андрея Шенье» он прочел про себя. Может быть, чтение Пушкина так же зажгло бы, но этот стремительный, страстный огонь, как читал сам, разве лишь только его задымил.

— «Онегин» твой лучше, — сказал он. — Политика вовсе не дело поэтов. Ты это видишь и сам: Шенье твой погиб.

Пушкин эти стихи, пропетые сердцем, никому бы не уступил, но сейчас он только ругнул самого себя: не надо было давать! Он вдруг не прекословил и покорно прослушал все, что тот говорил о неуловимости, и о тайном дыхании, и о том, что поэзия — как шелест листвы. Он только сказал:

— Дельвиг, неужели ты этого вовсе не понимаешь? Да будь я в Петербурге… ведь там, говорят… — И тут он запнулся, замолк.

Поделиться с друзьями: