Пушкин в Михайловском
Шрифт:
След от его посещения не был глубок, но Пушкину долго чего-то все не хватало. Няня сказала о госте:
— Хороший барчук, да только, видать, недолговечный: все ему дремлется.
В Тригорском оставил он также добрую память. Евпраксия после отъезда его убрала окончательно и последние игрушки свои, что еще от детских лет стояли, как память, на полочке у кровати:
— В них невозможно играть: они ненастоящие!
— А что скажете вы? — спросил Пушкин у Анны.
— Что я скажу? А то, что он лучше вас, но… — И Анна запнулась, докончив лишь про себя: «Но люблю я все-таки вас».
Однако ж от Пушкина ничто не оставалось укрытым. Они друг на друга взглянули, и Анна перевела разговор на другое: о недалеком уже приезде
— А я вам предсказываю, что вы влюбитесь в мою прелестную тезку! Хотите пари?
Глава пятнадцатая Чудное мгновенье
Шутливое предсказание Анны, что он влюбится в Керн, не только позабавило Пушкина, но и снова вызвало в его воображении памятный вечер у Олениных, и красавицу Клеопатру с корзиной цветов, и то, как разбудила она юношескую его любовь к Бакуниной. Когда-то писал он свое озорное письмо к Родзянке на Украину — про Анну Петровну: «Говорят, она премиленькая вещь, — но славны Лубны за горами». Теперь из-за гор они надвигались сюда, но никаких особенных чувств к ожидаемой «премиленькой вещи» Пушкин в себе не обнаружил. И это случайно сорвавшееся с пера определение, в котором было больше иронии, чем истинной похвалы, лишь подтверждалось теперь запоздалым ответным письмом Родзянки-предателя, тугим и даже порою корявым по слогу, но в то же время достаточно явно циничным по смыслу, да, пожалуй, и собственными приписками Анны Петровны, в которых было разве кокетство, но никакого очарования.
Между прочим Родзянко писал о ней: «Вот теперь вздумала мириться с Ермолаем Федоровичем: снова пришло давно остывшее желание иметь законных детей, и я пропал. Тогда можно было извиниться молодостию и неопытностию, а теперь чем? Ради бога, будь посредником». Этого еще недоставало! Но все же посмотрим, посмотрим…
Весна между тем продолжала тревожить и угнетать, и от одних этих своих ощущений впору было бежать из принудительного родительского гнезда.
Рылеев писал ему: «Петербург тошен для меня: он студит вдохновение; душа рвется в степи». Пушкин отвечал ему в тон: «Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?»
И письмо и ответ — оба признания — приходились на май. Весна была дружная, но разве лишь птицы привлекали к себе внимание Пушкина. Синицы-лазоревки давно передвинулись к северу, а вслед за грачами и жаворонками зазвенели с юга малиновки, стрижи и касатки и многое множество прочих — привычных и безыменных. На желтом закате однажды, как лежал еще снег, широко махая крылами, прибыл и аист, улетавший и прилетавший из года в год на старое место над озером у самой дороги. Откуда сюда прибывал? Быть может, из Африки. Все эти дальние птичьи полеты никогда не оставляли его спокойным.
Рылеев мечтал о степях: Пушкину степи известны; Петербург студит вдохновение: очень возможно; куда же податься? Как быть? И возникла опять мечта о побеге. План отправиться с Вульфом под видом слуги отпадал: Вульф за границу не ехал. Но возникали другие возможности: Жуковский был очень обеспокоен новыми слухами о нездоровье своего Михайловского друга.
«Мой милый друг, — писал он ему, сильно взволнованный, — прошу тебя отвечать как можно скорее на это письмо, но отвечай человечески, а не сумасбродно. Я услышал от твоего брата и от твоей матери, что ты болен. Правда ли это? Правда ли, что у тебя в ноге есть что-то похожее на аневризм и что ты уже около десяти лет угощаешь у себя этого постояльца, не говоря никому ни слова. Причины такой таинственной любви к аневризму я не понимаю и никак не могу ее разделить с тобою». — «У вас в Опочке некому хлопотать о твоем аневризме.
Сюда перетащить тебя теперь невозможно. Но можно, надеюсь, сделать, чтобы ты переехал на житье и лечение в Ригу».Пушкин тотчас отозвался. «Вот тебе человеческий ответ: мой аневризм носил я десять лет и с божией помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы царь меня до излечения отпустил за границу…» И он прилагал в черновике письмо «самому Белому», оговариваясь: «…кажется, подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет. Пишу по-французски… если покажется это непристойным, то можно перевести, а брат перепишет и подпишет за меня». (В числе Левушкиных разнообразных талантов было и его умение подписываться за брата.)
Пушкин очень надеялся на это письмо и уже мысленно прощался с холмами и рощами, с озерами, с Соротью, с аистом, стоявшим в воде, как на часах, внимательно-важно подкарауливая какую-нибудь неосторожную рыбешку. Прасковья Александровна и радовалась за своего Александра, и грустила. Эта верность ее трогала Пушкина, и он написал ей несколько дружеских строк:
Быть может, уж недолго мне
В изгнанье мирном оставаться,
Вздыхать о милой старине
И сельской музе в тишине
Душой беспечной предаваться.
Но и вдали, в краю чужом,
Я буду мыслею всегдашней
Бродить Тригорского кругом,
В лугах, у речки, над холмом,
В саду под сенью лип домашней.
Осипова даже всплакнула, читая, и, отодвинув стихи, обняла дорогого поэта.
— А мы все… а я… — что-то пробормотала она, но не могла ничего выразить путного.
Самое письмо императору было составлено в духе воображаемого с ним разговора. Пушкин убрал только иронию, но оставил надежды на «великодушие». Он не слишком-то, по совести, был обеспокоен своим «аневризмом», но, опираясь на необходимость безотлагательной операции, просил дозволить ему удалиться в Европу, «где я не был бы лишен всяческой помощи». Письмо было коротко и не удовлетворило петербургских друзей и родных. Да они и не считали возможным подымать разговор о таких вещах, и Пушкин скоро узнал, что письмо его не было подано, а вместо того царю написала сама Надежда Осиповна, следуя в том наказу Жуковского и Карамзина. Письмо ее было чувствительное, но хоть в нем и была всего только скромная просьба о Риге, в ответ последовало милостивое разрешение отправиться… в Псков!
Пушкин был в ярости, но, сдерживаясь, позволил себе лишь иронически отозваться Жуковскому: «Неожиданная милость Его Величества тронула меня несказанно, тем более что здешний губернатор предлагал уже мне иметь жительство в Пскове, но я строго придерживался повеления высшего начальства. Я справлялся о псковских операторах; мне указали там на некоторого Всеволожского, очень искусного по ветеринарной части и известного в ученом свете по своей книге о лечении лошадей. Несмотря на все это, я решил остаться в Михайловском, тем не менее чувствуя отеческую снисходительность Его Величества». Пушкин надеялся, что весь яд его слов дойдет до Жуковского, на которого также был он сердит.
Позже писал он и Дельвигу о петербургских намерениях ходатайство его «передоложить»: «Напрасно; письмо моей матери ясно; ответ окончателен. В Пскове, конечно, есть лекаря — чего ж мне более?»
Но в Псков он не поехал.
Расширение вен, на которое Пушкин ссылался, нисколько ему не мешало в пешеходных его путешествиях. До Святых Гор он доходил совсем незаметно. По дороге ему попадались ручьи, он их перепрыгивал. Крестьянские крепкие избы с высоко прорубленными, по-северному, маленькими окнами молчаливо встречали быстрого путника. Изредка за стеклом блеснет и исчезнет любопытный девичий взор или белоголовый, с большим животом, безмолвно проводит глазами какой-нибудь сосредоточенный карапуз. Шагай без помехи и размышляй!