Пушкинский дом
Шрифт:
Так что не всегда эта смерть понималась как сейчас. Но и не просидеть им вот так всю жизнь в скорбном классе. Ведь даже за окном посветлело… Попробуем не придать ни того, ни другого значения этому мировому событию. Оставим Леву в его недоумении насчет собственной искренности. Куда важнее хорошо отнестись к истории – с человеческим пренебрежением: мне тогда было не до того, не до ее поступи – я запомнил рубчик на ее подошве, когда она на меня наступила.
Конечно, невозможно предположить, что все, не сговариваясь, могут одинаково притвориться. Но что же тогда общество? Рано еще Леве подумать, что общество и есть коллективная неискренность.
Тем более что через минуту в класс ворвется раскаленный физик: какого черта не
Итак, попробуем переменить тон всеведения и займемся унылой реставрацией Левиного прошлого. Попробуем привыкнуть к фанерной и ветреной лачуге настоящего взамен комфортабельных и пышных развалин прошлого. Приготовимся к резкой перемене повествования: мы попадаем в разреженный, слепой мир Левы, каким он был, когда он был…
Тут нельзя не рассказать историю о кольце. Хотя бы как символ она чрезвычайно характерна.
Поскольку весь Левин сюжет легко свертывается кольцами, образуя как бы бухту каната или спящую змею. И если рассказ был начат с красивой фразы, как Левина нить мерно струилась из чьих-то божественных рук, то с какого-то момента это божественное существо, как нам кажется, то ли утомилось, то ли просто уснуло, завороженное мерным и однообразным мельканием Левиной нити без узелков и обрывов, и клубок как бы вывалился из его рук, и нить, разматываясь, стала падать кругами на воображаемый пол, петля за петлей, петля за петлей, как на тех детских картинках, где уснула бабушка и котенок играет ее клубком. Не хватает, правда, котенка. Но можно с успехом принять за него Левину первую и вечную любовь или его друга-врага Митишатьева как некий собирательный образ, воплощающий собой некую силу, Леве противостоящую.
И потому еще – кольцо, что тут все трое из треугольника как бы схватились за руки и закружили, притопывая, с неестественной радостью, и началась цепочка, по которой если один делал гадость другому, то тот, и незамедлительно, передавал ее третьему, а третий возвращал первому, и в конце концов все закрутилось на одном месте, как заскочившая пластинка; и вряд ли, пытаясь вернуться памятью к исходному, кто-либо мог утверждать наверное, что начал первый или что не он начинал, а уже выглядело так, что начали они одновременно, да и так как-то даже лучше, поскольку – равенство, и никто больше других не ущемлен, и никому не обидно, так, по крайней мере, выигрывает Лева в мужском своем самоощущении.
История эта тем более характерна, что была пусть наивным, но наиболее сильным из первых или первым из сильных выражений воздействия на Леву того самого механизма отношений, по которому Лева чрезвычайно быстро и легко попадал под власть каждого, умеющего этим нехитрым механизмом пользоваться, а также и потому, что показывает, как испытавший поражение уже заражен, становится тем самым механизмом, который ему ненавистен, то есть становится не только оскорбленным, ущемленным или проигравшим по сюжету, ситуации, повороту, но и действительно пораженным, как бывают поражены болезнью.
Потом эта история, не претендуя на первоисток, просто открывает перечисление, она – № 1 если не по значимости, то по порядку. Если исключить нечто смутное об
отце, что в ту пору Леве вовсе не было известно, но все-таки как-то существовало, неким облачком, как бы в том воздухе, которым дышал Лева, не замечая еще того компонента, не смертельного, но все-таки опасного, от которого если не угоришь, то по крайней мере получишь склонность к угоранию впоследствии, некоторую незаметную предрасположенность организма… Так вот, если исключить этот запашок, который Леве не был, в общем, известен, то история с кольцом действительно № 1, если считать по порядку.Ряд этих колец и протянется по рассказу, отражая определенный отрезок Левиной жизни, а именно тот, когда существо задремало и нить, выпадая из его рук, стала ложиться кольцами, причем верхнее так же ложилось на предыдущее, как то – на еще предыдущее, как все они, скапливаясь, лежали на первом кольце. И остается только надеяться, что что-нибудь вдруг подтолкнет это существо в бок, оно встрепенется и возьмется за упущенную нить.
К тому же история эта и действительно о кольце, о самом обыкновенном обручальном кольце («желтого металла», как выразился бы следователь), о круглом дутом колечке, которое носила на своем пальце Фаина.
Только о кольце.
Начать же ее следует с того, что, выйдя из класса, где проходил последний экзамен на аттестат зрелости, выйдя из класса после того, как им объявили оценки за этот последний экзамен, – все вдруг закурили. То есть Лева даже не предполагал, что все в классе курят. Оказалось, существовала даже договоренность, что все закурят, только Лева, по какой-то случайности, не был этой договоренностью охвачен. Каждый достал свою пачку и закурил свою папиросу, в большинстве – неумело. Митишатьев встряхнул свой «Север» и предложил Леве. И Лева взял.
Экзамен этот был «История СССР», и Лева получил пять, а Митишатьев, единственный в их сильном классе, – три, потому что увлекался в ту пору историей и все экзамены провел за чтением старинного Соловьева и Карамзина, а «Краткий курс» прочесть не успел и, таким образом, знал одни лишь третьи вопросы, и те – совершенно в противоположном, чем надо, виде; Лева же прочел лишь «Краткий курс», а третьего вопроса у него не спросили вовсе. Таким образом, испытывая скрытое торжество над Митишатьевым, Лева тоже взял папиросу, и, когда сумел не поперхнуться от первой затяжки, некая даже гордость, вместе с головокружением, охватила его, и тут он вдруг почувствовал, что наконец-то со школой – все.
Так и соединилось в его памяти на всю жизнь ощущение первой затяжки с окончанием школы. Все поплыло перед глазами, и он вдруг испытал легкость необыкновенную, и ему показалось, что он не прошел, а перелетел солнечный, вытоптанный школьный двор и очутился с Митишатьевым на улице. «Напиться бы», – сказал Митишатьев, мрачный от своей тройки. «А что, не мешало бы», – радостно сказал никогда не пивший Лева и удивился. Он словно впервые очутился на открытом пространстве и сразу подставился всем ветрам.
Митишатьев тут же договорился, что Лева купит за них обоих, потому что у Левы деньги были, а у Митишатьева не было. «Будут настоящие женщины, – сказал он, – француженки». – «Как – француженки?..» – задохнулся Лева. «Студентки иняза». – Но и «студентки» прозвучало для Левы, как куртизанки. Одна из них, как сказал Митишатьев, была даже замужем…
И Лева уже не столько одалживал Митишатьеву деньги, сколько сам становился навек ему обязанным. Потому что все это Леву, что естественно, необыкновенно занимало и ничего этого он не знал, а Митишатьев, много раньше Левы начавший продвигаться во всех этих вопросах, никогда раньше Леве подобных предложений не делал, а намеки Левины и редкие и робкие напрашивания с ухмылкой обходил, чем и обижал его, оставляя наедине с достоинством, которым тот почти уже готов был пожертвовать…