Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пушкинский дом

Битов Андрей Георгиевич

Шрифт:

Вот он сидит, с водкою внутри, и думает – о чем? Он думает о том, что странно и не может быть, чтобы Митишатьев обнаружил «комплекс» (приходится применить-таки это не объясняющее ничего слово, потому что Лева этим словом думает…); что «комплекс» всегда был его, Левы, монополией, а оказалось, что, наоборот, и «демон» Митишатьев – весь закомплексован; что комплекс нынче и есть демон, время такое… С другой стороны, Лева тут же начинает уценивать эту свою победную позицию; не слишком ли ему показалось? Может, Митишатьев просто потешался над ним, над его серьезностью? Тут все легко опрокинулось на свои места – и Митишатьев уже, безусловно, потешался и разыгрывал Леву, вовсе не раскрывшись в своих откровениях. И все-таки, что было у Митишатьева с Фаиной?.. – эта тень, лишь однажды мелькнув, навсегда делала бессмысленной саму возможность какого бы то ни было поражения Митишатьева.

И все очевидные выводы, сделанные Левой из митишатьевских признаний, – об его комплексе неполноценности, об испепеляющей его всю жизнь зависти, даже о социальной природе его демонизма – все это прах, ибо Лева ревновал к нему. Даже проиграв, Митишатьев вышел победителем, потому что Лева тут же водрузил поверженного врага поверх себя. Как он это умудрялся делать каждый раз – оставаться всегда побежденным? – его загадка, его природа. Тут можно сделать лишь один бесспорный вывод, который в свое время, когда Лева еще не мог оценить этого по достоинству, так окончательно сформулировал дядя Диккенс: «Различие по говну является классовым», – сказалась его утонченная обостренность в восприятии запахов. Лева принюхивался и забывался… Митишатьев задумчиво парил. И упал камнем:

– Откуда такая убежденность, что все так, как ты думаешь?

Лева открывался легко, как спичечный коробок…

– Я как раз все время сомневаюсь… – тут же стал оправдываться он.

– Откуда такая убежденность, что все так, как ты сомневаешься?

Леве снова показалось-опрокинулось, что Митишатьев над ним потешается.

– В чем я сомневаюсь? – насторожился, сбившись с толку, Лева.

– Во всем: во мне, в себе, в Бланке!.. Ты вот даже успел устроиться: да был ли Бланк? – почти так уже думаешь. Был! Был здесь Бланк! И ты его выгнал!

– Как я?!

– Ты, а кто же? Ко мне бы он не пришел, да из-за меня бы и не ушел. А вот из-за тебя – ушел. Ты оказался на моей стороне – и он ушел.

– Постой, постой!.. – Озноб гулял по Левиной спине, и оптика алкогольного пространства показывала старый детский фокус – перевернутую трубу: где-то в очень узкой дали отчетливо ухмылялось личико Митишатьева, именно личико, величиной с детский немытый кулачок… – Постой! Ты мне можешь наговаривать что угодно, я мог вести себя как угодно не точно, не четко, даже трусливо… но я никогда, никогда не мог сказать ему что-либо из того, чего я просто не способен сказать! Я не способен оскорбить Бланка – может, он мог истолковать мое поведение, но – только…

– Почему же не способен! Мне ты способен сказать, а ему нет. Если бы был не способен, то никому бы не сказал, слов бы таких не имел, не мог бы мою тему слушать и поддерживать… Почему ж не способен? как раз способен! Мне-то ты говорил!..

– Что я тебе говорил? что я тебе мог сказать такого… Да и потом, разница: тебе я еще, может, что-то могу сказать, это не значит, что я и ему это скажу…

– Ага! попался… что «это»? Значит, есть «это»? А я что говорю? Почему же мне ты говоришь, а ему нет? Зачем старику заблуждаться на твой счет… Ты же его обманываешь – вот я ему об этом и сказал.

– Что-о? Что ты ему сказал! – Леве было теперь так страшно, что он не мог и не хотел стронуться в знание того, что было.

– Что, что!.. – передразнил Митишатьев. – Да вот то, о чем мы говорили, ему и пересказал. А ты молчал. Сначала еще дергался, а потом отключился и улыбался, улыбка у тебя была такая – как кашка… улыбался и кивал.

– Кивал?

– Да что ты все переспрашиваешь! – вскипел Митишатьев. – Нет, ты неисправим! Я тебе твою подлость демонстрирую – а ты не видишь. Ты же ничем, ничем уже не лучше меня, даже хуже, потому что я такой и есть, а ты предал то, чем родился. А ты опять вывернуться хочешь! Опять делаешь вид. Опять – сравнялся, а опять – не хочешь отнестись ко мне как к равному, опять за человека меня не считаешь, даже подлости за мной признать не хочешь. Только на этот раз это уже не подлость, я долго ждал – это теперь справедливость. То, что я сказал Бланку от твоего имени, – справедливость. Должны же хоть однажды концы сойтись! Ты мастер, конечно, за все ниточки держаться… А только теперь ты одну упустил. Никогда, слышишь, никогда в жизни не удастся тебе убедить Бланка, что то, что сегодня произошло, было ошибкой. Ничего-то наконец не загладишь, не исправишь, не залижешь! Вот, отвечай, плати душой, как мы! Мы уже всю выплатили – там и было чуть. А ты все себе и позволить хочешь, и душой не поплатиться? Вот теперь ты в одной точке – пустяк, это тебе не попортит ни жизни, ни общего вида – в одной хоть точке ты окончателен. Бланк – пустое место, но он знает теперь тебя. Он тебя видел!

Вот как я тебя вижу – так он тебя видел!

– Господи! – взмолился Лева. – Это же невозможно видеть – ненависть! Ну что я тебе сделал? Я хочу понять, объясни…

– Ни-че-го. Ничего ты мне не сделал – за это! Только я тебя не ненавижу. Тут другое слово. Я бы сказал, что люблю, да пошло – литература уже съела такой поворот. Жить мы на одной площадке не можем – вот что! Может, это и есть классовое чутье? – Митишатьев захохотал. – Или нет, это, наверно, биология. Ты думаешь, я тебе не даю покоя? Нет, нет! ты! Я не могу, пока ты есть. А ты все есть да есть! Ты неистребим. Видишь постарел, облысел, обрюзг… – Митишатьев разошелся в роли и бесконтрольно бесчинствовал на этом любительском помосте, демонстрируя академическую школу: оттягивал жидкий волосок на голове, складочку на пузе, оттягивал под глазом и язык показывал. – Страшно?.. – Он хохотал, как Несчастливцев. – Прости, я все шучу… Пьяный я, пьяный, понимаешь? Ты не придавай этому… я тебя люблю… Ты один у меня. Что я без тебя? Фан-том! Атом и фонтан… фантик я!

– Я тебя сейчас ударю… – наконец-то сказал Лева.

– За что? – удивился Митишатьев так искренне. – Ведь я только хотел… Я ведь вот сейчас самую правду и сказал, не больше. Я хотел, чтобы ты больше не путался с ними – ты нам нужен! Ты – князь! Ты – русский человек! А ты опутан ими с ног до головы! Ты заметь, ты самый неискренний, самый лживый человек становишься, когда тебе надо им показаться… А чем показаться? Тем, чего они от тебя хотят! Вот ты и сидишь у них на крючке. Они видят твою неискренность – а она-то им и нужна! А потом они, когда заглотишь поглубже, однажды тебе объяснят – и ты ихний!

– Ты сумасшедший! – сказал Лева. – Я наконец понял. Ты сумасшедший, ты маньяк. Я тебя бить не буду. Ты ступай, ступай… – И он откинулся, прикрыв глаза. Тошнота слизнула его первой же волной прибоя и потащила, потащила внутрь темноту.

– Ах, князь! Все-таки ты – князь! Я это так чувствую, как ты себе и представить не можешь! Вот никакой разницы – а князь. Наверное, наверно, я маньяк, аристократоман, так это называется?.. Люб-лю! Эх…

Отчаянным усилием Лева вернул голову, отпер глаза, остановил бешеный, воющий, как детская юла, волчок – вынырнул на поверхность, чтобы успеть увидеть, как со словечком «эх» смахнул Митишатьев глазом с рукава…

– Перестань! – он чувствовал омерзение и безволие, тот самый гипнотизм лести, который превышает басенную очевидность и происходит как кошмар сознания, как болезнь… Однако уже не пнешь ногой, когда облизан сапог…

– Перестань… ну, я погорячился, ты пьян, никем я не опутан, что ты, право?

– Опутан, опутан, – неожиданно трезвым, новым голосом сказал Митишатьев. – Даже все бабы твои – ихние…

Лева застонал. «Прав Митишатьев, тыщу раз прав! – в отчаянье воскликнул он, но – молча… – Гнать! в шею гнать – вот что я разучился…»

– Какие бабы! – обессиленно простонал он.

– Вот и жена у тебя еврейка! – ласково уговаривал Митишатьев.

– Какая жена, у меня нет жены! – взмолился Лева.

– Ага, видишь! – торжествовал Митишатьев. – Ведь не сказал же, что какая разница! чуешь, значит, разницу? А говоришь, нет жены… Ай-яй… А Фаина? – И Митишатьев хитренько выглянул из себя.

Лева ощутил широкую и длинную силу, она его обняла и приподняла – показалось даже: на некоторое время в воздух, откуда он, сверху, посмотрел на Митишатьева, – и так все было освещено ровным, сильным, матовым, хирургическим светом. С этим Лева еще не сталкивался в своей жизни: такая страсть, такая ярость, такой гнев – ослепительный! – что нельзя было уже и чувством назвать – это было неведомое состояние, показавшееся ему своего рода спокойствием.

Они долго, они обстоятельно и старательно дрались – некрасиво и неловко со стороны. Это была добросовестная, немного скучная, непривычная и равномерная работа – так казалось Леве, – он ничего не чувствовал, только легкий ком внутри, ком детского покоя после рыдания – этот невесомый шар катался в Левиной бесчувственной оболочке, состоявшей из тела и костюма, и в такую же бесчувственность опускал Лева свои пустые кулаки, в какую-то вату и тряпки, пока Митишатьев теребил и трепал тряпочку его лица… Никакой заботы не было теперь у Левы – это было почти освобождение, почти счастье. Во всяком случае, этого нельзя было прекратить – вот он бы так прожил до конца дней своих, в этой-то вот внезапно возникшей – бог с ней, как она выглядит! – непрерывности своего существа. Так бы катался, и бил, и мял, не чувствуя ничего, кроме отсутствия, чтобы силы, которых уже не было, кончились полностью и вместе с ним, но…

Поделиться с друзьями: