Пушкинский дом
Шрифт:
С.В. – неизвестная знакомая дяди Диккенса.
Фондовый зал.
Особый зал в крупных библиотеках, куда вхож далеко не каждый любопытный человек. Нужен допуск. Допуск выдается по ходатайству учреждения, в котором вы работаете. Или не выдается. Есть допуски различных степеней, по которым могут выдаваться материалы с тем или иным грифом секретности. Есть материалы, за которые расписывается в особой книге каждый, имевший к ним доступ. Здесь, наверное, много интересного в тонкостях, но автор не только не вхож, но и не посвящен. Распределяется все. В том числе и информация, и знания, и правда. Действительно, у нас нет общества потребления – у нас общество распределения. По меткому замечанию, кажется К. Чуковского, самым редким материалом является вчерашняя газета. Зачем доходить до орвелловских ухищрений с искажением информации в прошлом году, когда можно просто не выдавать прошлогоднюю газету. Чтобы невзначай не заметить то, что всем известно: какой друг стал врагом и какой
…рукоплещут из лож.
В конце 40-х – начале 50-х годов косяком пошли биографические фильмы о великих русских, с ласковым прищуром смотрящих в светлое будущее сегодняшнего дня, с тенью печали, что им не доведется его увидеть, что им не довелось родиться в истинно своем, нашем времени, и с тем большей истовостью совершающих свои подвиги на благо его, приближая его приближение. Павлов, Мусоргский, Пржевальский, Глинка… Попов… Это было, кстати, в связи с борьбой с космополитизмом и утверждением русского приоритета во всех областях. Люди эти, принадлежавшие разным эпохам и сферам деятельности, были родственно похожи, сыгранные одним и тем же актером (Борисовым или Черкасовым), родственно же и связаны с народом и между собою. Вот в карете Пушкин и Гоголь наблюдают строительные работы, народ поет «Дубинушку». «Красив русский народ в труде!» – восклицает Пушкин. «Но забит, загнан в невежество и нищету…» – с видимыми миру слезами, сквозь невидимый смех вторит Гоголь. «Михаил Иванович!» – восклицают оба, увидев тут же прислушивающегося к народным напевам, припавшего к истоку своему великого Глинку. «А я вас ищу! – говорит Глинка, – сегодня премьера “Руслана и Людмилы”», – и вот Глинка дирижирует, а в ложе, с трудом подавляя восторг, сидят Пушкин, Гоголь и примкнувший к ним Грибоедов – для него не нашлось реплики: просто сидит, кивает в очках, «горе, – говорит, – уму»… Роднили их и биографии, вот обязательные моменты: а) советуются с простым народом: мудрый просветленный старик говорит им сказку, поет старинную песню, дает дельный инженерный совет; б) признание Запада: Глинку не соблазняет карьера великого итальянского композитора, Лист с восхищением исполняет «Марш Черномора»; Павлову, ежащемуся у буржуйки, предлагают институт в Калифорнии; Попову подсовывает миллион Маркони, тот выгоняет его, произнося гневную речь обступившим его студентам; английский полковник предлагает Пржевальскому открывать Индию. «Нет! – говорит тот. – Китай наш брат, у него великое будущее!» Гладит по голове смышленого китайчонка, уже постигшего компас – китайцы тоже кое-что открыли первыми – и сейсмограф; в) мучительный творческий процесс в конфликте с великим князем или княгиней, обычно в этот момент кредиторы выносят рояль, собаку с фистулой, подающий первые признаки жизни первоаппарат; г) шествие по длинной ковровой дорожке, в седой гриве и окружении верных, так и не обретших самостоятельности учеников, бурные аплодисменты, переходящие в о… отворачивается великий князь, и рукоплещут, вываливаясь с галерки, студенты. В армии со мной служил некий Марьямов, приблатненный, полуцвет, с примечательно торчавшими в стороны ушами, он был признанным комиком нашего барака. У него было два коронных номера: чтение раннего Маяковского («Вошел в парикмахерскую, сказал спокойно: “Будьте добры, причешите мне уши”») и Стасов в роли Черкасова (великолепно гнусаво-громоподобно: «Господа! мне стыдно за вас!»). И теперь, когда вспоминаю эти фильмы, то непременно в исполнении Марьямова, перенесшего их в подлинное место действия: барак, нары, серое х/б.
Образ Жажды.
В 1965 или 1966 году я зашел в ЦДЛ к самому открытию – не было ни одного человека, и, пока я пил свой кофе, появился один, приковавший мое внимание. Он был в пиджаке на голое тело и в ботинках на босу ногу, долговяз и необыкновенно лохмат. Буфетчица, однако, приняла его предупредительно, как своего. Выдала ему большой бокал чего-то красного – то ли крюшон, то ли вино, то ли компот… Он взгромоздился на табурет к самой стойке, взял обеими руками бокал и приник… точно так, как описано в романе.
В 1965 году вышел роман Юрия Домбровского «Хранитель древностей», я прочитал его несколько позже, года через три, и стал восторженным его почитателем; в 1970 году окончательно написал своего деда, а в 1973-м поселился в голицынской богадельне и там познакомился с другим ее постоянным обитателем – Домбровским, и тогда, кроме чести стать собутыльником любимого писателя, был счастливо поражен: как раз с него я писал первый портрет деда. То, что Домбровский великий человек, что биография его включает те же испытания (с 1932-го по 1956-й, о чем я понятия не имел), что тот – это он, – все это польстило мне.
Жить в России и не иметь лагерного опыта невозможно. Если вы не сидели, то имели прикосновения и проекции; сами были близки к этому или за вас отволокли близкие и дальние родственники или ваши будущие друзья и знакомые. Лагерный же быт растворен повсюду: в армии и колхозах, на вокзалах и в банях, в школах и пионерлагерях, вузах и студенческих стройотрядах. Он настолько присущ, что не узнавать его в лицо можно, лишь не побывав в настоящем лагере.
Многие мои друзья сидели, по-маленькому и по-большому, от трех до пяти лет, но деда среди них не было. (Они были почти моего поколения, на восемь-десять лет старше.) Своего деда я сочинил из очень слабых реальных посылок.
Поводом для его «предположения» послужило начало возрождения репутации М.М. Бахтина и первые сведения о нем, полученные от В.В. Кожинова: что Бахтин пострадал не в 1937-м, а в 1928 году, что его по-своему спасло; что он без ноги; что появившиеся нежданно деньги (от переиздания книги) он
прячет в самоваре; что боится переезжать из своего Саранска… Затем вот этот образ жаждущего… И еще одна судьба, почти никому не известная до сих пор, о которой я узнал летом 1964 года вскоре после смерти ее обладателя. Я передаю ее из чужих уст.Игорь Афанасьевич Стин, граф, репрессированный, но так и не реабилитированный, скончался в поселке Сыр-Яга Коми АССР в возрасте семидесяти (приблизительно) лет, где работал геологом в разведочной партии. Моя добрая приятельница Наташа Ш. работала с ним.
Я встретил ее вскоре после похорон, потрясенную смертью, она могла говорить только о Стине. Она привезла с собой небольшое наследство: маленькую любительскую фотокарточку и четыре бобины с магнитофонной записью новелл Стина в авторском исполнении.
С фотографии смотрел седой, юношески стройный, с красивым, породистым лицом человек. Рассказы он исполнял в застолье, и между новеллами был слышен пьяный полуодобрительный гул, как между песнями. Я слушал пленку лишь один раз, новеллы хотя и прозвучали для меня несколько чересчур значительно и патетично (возможно, за счет нетрезвого исполнения – но голос был приятный, хрипло-молодой и низкий), были они хорошего литературного уровня, а две-три новеллы были совершенно превосходны и произвели на меня сильное впечатление. По материалу их можно разделить на лагерные и барские (воспоминания о поместном детстве). Проза не терпит пересказа, тем более миниатюра требует передачи слово в слово, но я лишен какой бы то ни было возможности воскресить текст (Наташа Ш. тоже умерла), и я вынужден… Вот лагерная миниатюра. Старый зэк целую неделю готовится к свиданию со старухой: бреется, моется, штопается и стирается – волнуется, как молодой. Его товарищи сопереживают, но, как потом становится ясно, предвкушают спектакль (свидание не первое). Наконец наступает день, старик с утра не находит себе места, залезает на столб и высматривает оттуда старуху. Весь лагерь (воскресенье) напряженно ждет. И вот наконец она вываливается из-за бугорка. Кажется, даже раньше становится слышна ее ругань. Старик ей начинает вторить. И так они начинают сближаться, как в дуэли, все удлиняя периоды мата, все витиеватее, пока, поравнявшись, не достигают виртуозности. У старухи тяжелая корзина со снедью, с еще теплыми пирожками, у обоих ручьем текут слезы, и матерят друг друга они все неистовей. Им восторженно внимают самые искушенные знатоки и слушатели. Все, что я пересказал, скрыто в минимальных размерах, а весь текст – дословное воспроизведение их «дуэли». Слушая новеллу, вы неизбежно заплачете слезами стариков. (Подобный сюжет, правда, встречается у Зощенко.) А вот – «поместная»… Старый Стин был суров и чрезвычайно сух с сыном. Маленький Стин его боялся и в то же время по-детски тосковал по его любви (кажется, рос без матери, не помню…). Однажды мальчик («я» в новелле) пробрался в отсутствие отца в строго-настрого запрещенную для него библиотеку и, достав первую попавшуюся книгу (а это оказалась энциклопедия на «П»), стал разглядывать и увлекся. Он не заметил, как за спиной его оказался отец. А мальчик как раз разглядывал разворот с картинками, где прекрасно-ярко были нарисованы разнообразные попугаи. Особенно один нравился ему, большой и неправдоподобно разноцветный. «Ну, и какой тебе нравится больше всех?» – услышал мальчик из-за плеча. Мальчик перепугался: никогда еще отец не задавал ему никаких вопросов, тем более так добродушно, не наказав за самовольство…
У мальчика возникло чувство, что от его ответа зависят все дальнейшие отношения с отцом, что с этого момента, может быть… Но он такой человек, думал мальчик, ему же не может понравиться то же самое, что мне, мальчишке… надо угадать… Но попугаев было так много! Они все перепутались в его бедной голове от напряжения… «Ну же?» – уже строже сказал отец. «Вот этот», – готовый расплакаться, сказал мальчик, ткнув в первого попавшегося, серенького и невзрачного. «Странно, – хмыкнул отец. – А мне вот этот». И указал на того самого, большого и разноцветного, которым и любовался мальчик. И, резко повернувшись, вышел из библиотеки. Кажется, больше ни разу не выпадало мальчику такой же возможности сблизиться с отцом. (Рассказ чем-то напоминает бушшского «Ворона», но Стин мог не знать о нем, поскольку он относится к эмигрантскому периоду творчества писателя.)
Эти три впечатления и легли в основу, позволили «предположить» Модеста Одоевцева. Позднее автор познакомился с некоторыми похожими людьми-судьбами. (Например, с тем же Домбровским, с О.В. Волковым… и много прочитал не читанной им до того лагерной литературы.) Много теперь он мог бы уточнить и добавить, но вряд ли мог бы написать.
…хороший человек: меня дважды не убил…
Мой друг по институту, потомственный рабочий, так однажды положительно охарактеризовал своего соседа: «Хороший человек… Меня дважды чуть на работу не устроил». Сказано так было с основанием, искренне. Заслуга Коптелова, в таком измерении добра, неизмеримо больше.
…расплывчатый и невидимый, как японская ниндзя…
В советских научно-популярных журналах в свое время появилось много статей (перепечаток с зарубежных изданий) об этой фантастической средневековой секте «невидимок» – шпионов и наемных убийц. Искусство их было непревзойденным: они умели освобождаться от оков, расчленяя собственные суставы, исчезать из закрытых помещений, подслушивать с помощью каких-то гибких трубок на немыслимом расстоянии и растворяться в воздухе, скрываясь от преследования. Носили специальную бесформенную незаметную одежду, способствовавшую подобному растворению в тени или в сумерках. Реальность существования невидимок производила большое впечатление на незрелое сознание автора (и, по-видимому, самих издателей популярных журналов).