Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пушкинский том (сборник)
Шрифт:

А странички – не хватает.

Попробую вспомнить…

Раз уж я запустил в 1969 году своего времянавта Игоря Одоевцева из 2099 года в пушкинскую эпоху подсмотреть, как дело было, почему бы не подумать о нем сегодня? Доживи Пушкин до наших дней, писал бы он на компьютере? Любил бы джаз? Водил бы машину? Летал бы на самолете? Смотрел бы телевизор?

…От этой передачи о катастрофах он бы не оторвался, как и я. Этот сгусток тайфунов, торнадо, самумов, ливней, гроз, молний, лавин, пожаров, извержений, землетрясений, наводнений… На какой земле мы живем! („Земля – планета из солнцевской группировки“, – пошутил на днях Юз Алешковский.) Наводнение, оказалось, до сих пор (начиная с Ноя) наиболее грозное из стихийных бедствий, чемпион беды. Слово „катастрофа“ в словаре Пушкина не встречается. Каким-то другим словом

обнимает он все эти явления, втягивая в его орбиту и другие, более человеческие страхи и страсти, такие, в частности, как игра и безумие. Это слово насквозь звучит в его тексте, ты его слышишь и не можешь повторить, потому что – забыл. Может быть, Жизнь»!?

«Не надо помножать количество сущностей»… Не знаю, слышал ли Пушкин про «бритву Оккама», но правило это хорошо знал. У него был слух…

Жизнь – слишком всеобъемлющее понятие, чтобы быть осмысленным.

«Кончена жизнь. Жизнь кончена» – будут последние его слова, с той же гениальной зеркальной точкой посредине.

Слова «катастрофа» у Пушкина нет.

Однако в «Программе записок», писанной Пушкиным той же осенью 1833 года, читаем:

«Первые впечатления. Юсупов сад. – Землетрясение. – Няня. Отъезд матери в деревню. – Первые неприятности. – Гувернантки. [Ранняя любовь.] – Рождение Льва. – Мои неприятные воспоминания. – Смерть Николая».

Равноправие землетрясения с основными детскими потрясениями наводит на мысль. ДАЛЬШЕ ЧТО?

Землетрясение – это еще в Москве. То ли когда он гулял в Юсуповом саду, то ли няня рассказала…

1812 год застает его уже в Лицее. «Завидуя тому, кто умирать / Шел мимо нас…» Вести о пожаре в Москве – Москва всё еще его родина.

Следующее – уже море. «Прощай, свободная стихия!» «Шуми, шуми, послушное ветрило, / Волнуйся подо мной, угрюмый океан» (1824).

Потом – горы: «Кавказ подо мною. Один в вышине / Стою над снегами у края стремнины…»

Стихия – внизу. Пушкин царит, парит над стихией.

Саранча – «все съела и опять улетела».

Страсти – карты, любови – всё это в романтизме поэм. Венец – Алеко с кинжалом.

Дальше – история. История как стихия воплощена в «Годунове». «Народ безмолвствует» – не проекция ли сходящего с ума маленького человека?

Кризисы типа «что делать?»: стреляться, бежать за границу, жениться? – преобразуются в творческие взрывы 1825, 1830, 1833 годов, сравнимые со стихийными бедствиями.

Стихии природы, страсти, азарта, битвы, гения и судьбы сплетаются воедино – в безумие мира.

Мчатся, сшиблись в общем крике…Посмотрите! каковы?…Делибаш уже на пике,А казак без головы.1829Есть упоение в бою,И бездны мрачной на краю,И в разъяренном океане,Средь грозных волн и бурной тьмы,И в аравийском урагане,И в дуновении Чумы.1830 И я б заслушивался волн,И я глядел бы, счастья полн,В пустые небеса;И силен, волен был бы я,Как вихорь, роющий поля,Ломающий леса.1830

Хочется, конечно, чтобы «Не дай мне Бог сойти с ума» так же принадлежало 1833 году, как «Пиковая дама» и «Медный всадник». Как свиваются в нем стихия бури и безумия в один образ! Победа над безумием – не метафора для поэта, а подвиг духа. Природа гармонична лишь под взглядом, внизу. «Дар напрасный, дар

случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана?» – вопрошает поэт в день рождения, на подступах к «Полтаве», очередному осмыслению безумства исторического:

Лик его ужасен.Движенья быстры. Он прекрасен…

Петр на поле битвы как будущий Германн за игорным столом.

В безумии вдохновения 1830 года пишутся и «Бессонница», и «Бесы»:

Визгом жалобным и воемНадрывая сердце мне.Я понять тебя хочу,Смысла я в тебе ищу.

Что безумие не только в тебе, не только в твоем окружении, а в самой природе – «равнодушной природе» – страшная метафизика!

Равнодушие и насмешка… Никто после Пушкина не найдет этих слов.

Откуда смотрит на поверхность будущего текста Пушкин?

Там – поле боя, сукно игорного стола подвижны, как оловянные солдатики, персонажи, герой выделяется, произносит монолог… Всегда у меня ощущение, что смотрит он сверху, но оказывается не свысока – сам он полон снисходительности и сочувствия, разглядывая всех с дистанции вдохновения, на голубом глазу гармонии – свысока на них смотрит еще кто-то, кто видит затылок поэта о ком-то и о чем-то пишущего. Не отсюда ли то необыкновенное ощущение объема пушкинских творений: они трехмерны не только по поверхности изложения, но и по вертикали создания. Вопрос о религиозности поэта не встает: он доверяется вдохновению – вдохновение верит в него.

Сделалась мятель…

В этой буре Петр заложил град, за сто лет он вознесся пышно, горделиво. Петру за это Екатерина поставила конный монумент. Однако сто лет – это не 1703–1803, а 1725–1824, между двумя потопами: один унес жизнь Петра, а другой – жизнь бедного Евгения. Намек этот утонет на первой же странице поэмы.

Кто герой – Петр, Евгений или Нева? Город, памятник или человек? Государство или стихия, история или время? Количество поставленных в поэме вопросов впечатляет: все!

Ответ Пушкина – в полноте отсутствия ответов. Поэма – та же стихия.

Стихия – это другое чувство времени: взыграет, когда не ждешь, и закончится вопреки отчаянию.

…А по телевизору, где-то на дне океана, произошло извержение вулкана, которого никто не наблюдал. Но посреди океана, над вулканом, спроектировалась точка. Точка эта ожила, повернулась, прихватив соседней воды, свилась в вороночку, воронку, приподнялась, разрастаясь, поползла по необъятной поверхности, как карандаш по бумаге, как джинн из бутылки, как перст указующий, вращаясь и превращаясь в столп, вздымаясь, как взывая, к небу. Изначальная серость наливалась, расширяясь, чернотой. И вот уже будто не из океана, а с неба на землю опустился, вонзился в гладь океана гигантский черный клык: высоко в небе черным воротничком обозначилось конечное кольцо: эта дьявольская трубка окончательно раскурилась, поднося свой чубук то ли к Японии, то ли к Курилам… В голубом небе легкомысленно серебрился самолет-исследователь, приближаясь к клубящемуся черному конечному краю кольца. «Сейчас нас немного потреплет, – с профессиональным шиком комментировал пилот, – мы влетаем в ГЛАЗ БУРИ.Там уже будет спокойно».

Глаз бури! (По-русски это звучит еще и как «глас бури». Ментальная путаница гласности и прозрачности…) Я был очарован и зачарован: самолетик влетал в серо-черное клубящееся варево, болтало, и вдруг… Тишина и покой; небо голубее, чем снаружи, наверно потому, что окружено черным кольцом. Мы пересекли глаз по диаметру. «Влететь – что, – сказал летчик, – вылететь – вот проблема!» Однако он уверенно вылетел. Нас пожевало и выплюнуло в просторные, хотя и более бледные небеса.

Что долгосрочнее – легенда или миф?

Поделиться с друзьями: