Пушкинский том (сборник)
Шрифт:
Летчик оказался археологом, произведя раскопки в небесах.
Лермонтов влетел, Пушкин – вылетел. Если Лермонтов – легенда, то Пушкин – миф. Светлый тайфун, прогулявшийся по России, наведя хоть какой-то порядок в ее перманентной разрухе.
Все мои робкие метафоры и образы, полвека сопровождавшие меня при мысли о поэме Пушкина, были перекрыты этой кинохроникой. Зеленое сукно игорного стола, ширь небес ли океана, поле битвы, ясность сознания – всё сошлось в этом глазе бури. В него можно влететь, но из него надо и вылететь… «Не дай мне Бог сойти с ума…» Даже последняя дуэльная история поэта представилась мне не роком, а выбором.
Не знаю, как исследователи подбираются к одновременности написания «Медного всадника» и «Пиковой дамы». Обобщает их не только дата написания, но и безумие героя. Тема или опыт? Если Петр это тема, то безумие если и не опыт, то грань любви и веры. Не плод воображения.
Пушкин
Безумие Петра и Петербурга, власти и стихии, государства и личности, России и истории, поражения и победы, проигрыша и выигрыша, безверия и веры нормализовано его текстом.
5 мая 2002, Пасха, СПб
P.S.–2003. Я всегда считал русскую повесть уникальной в мировой прозе [24] , сам любил писать в этом жанре, полагая, что изнутри чувствую его. Но однажды Розмари Титце, моя неизменная переводчица, работая над отдельным изданием повести «Вкус», спрашивает, как на титуле обозначить жанр (немецкому читателю важно знать, что же он читает, а тут для романа мало, для рассказа много). Повесть, говорю я. «Нет такого по-немецки! – настаивает Розмари. – Кстати, можешь ты мне, наконец, внятно объяснить, что такое повесть?» И я вдруг заблудился в точном определении: не рассказ, не новелла, не long-short story, не роман… Выручил опять Пушкин.
24
1971 год, бредем с Бродским по Невскому напротив Аничкова дворца, от Лавки Писателей к Клодтовским коням и обсуждаем природу жанра. Он считает главным в русской поэзии поэму, я же рассуждаю о повести. Иосиф рождает проект: «Вот, была бы свобода печати, составили бы мы с тобой роскошный двухтомник: я – том поэм, ты – том повестей».
– Ну, как тебе объяснить… Вот главный (можно считать, первый) так называемый «петербургский текст» – поэма «Медный всадник» – обозначена самим автором как «Петербургская повесть»…
И тут как-то само собой из памяти выплыло:
Была ужасная пора…Об ней свежо воспоминанье…Об ней, друзья мои, для васНачну свое повествованье.Печален будет мой рассказ.Поэма – повесть – воспоминанье – повествованье – рассказ… вот и разберись. Куда там постмодернизму! [25]
25
Мы с Борисом Бергером предприняли подобную попытку в интерактивном проекте, выпустив в его издательстве «Запасный выход (Emergency Exit)» CD-диск «Глаз бури» в 2003 году, где были все пласты черновиков поэмы, и чистовик, и мой текст, и даже видеозапись выступления в Петербургском университете «Пушкин-бэнда», исполнившего черновик портрета героя повести Евгения. Всё это можно было читать, смотреть, слушать в произвольном порядке.
Р.Р.S.–2006. В статье «Пушкин наш товарищ», писанной к пресловутому юбилею 1937 года, загнанный в непечатность Андрей Платонов, применяет и легкомыслие (в официозе) и храбрость (в мысли): «В преодолении низшего высшим никакой трагедии нет. Трагедия налицо лишь между равновеликими силами, причем гибель одной не увеличивает этического достоинства другой…» Умопомрачительная, мандельштамовская мысль! Перечитайте еще раз и еще раз, чтобы уместить в сознание. Пушкинский Евгений, например, сошел с ума, а Пушкин нет… Платонов возвращается к придурочной интонации социального заказа: «Евгений с содроганием прошел мимо Медного Всадника и даже погрозился ему: „Ужо тебе!“, хотя и признал перед тем: „Добро, строитель чудотворный!“ Даже бедный Евгений понял кое-что /…/». И мы попытались.
(«Слово о Платонове», 2006)
О преждевременности
Как ты да я.
…сами себе иззавидовались, – писал я.
Мой мытищинский корреспондент А. Боберов ответил мне буквально следующее:
«Пишу тебе ночью, в четыре утра, в больнице, причем пишу во тьме, наощупь…
Ошибка нашего восприятия в том, что для нас Пушкин – всё время Пушкин. Между тем он не сразу им стал и поэтому погиб. Сначала и он был комок кричащий и несмышленый. Потом стал носителем фамилии своих родителей, про которых кому-то было известно, кто они такие. Лишь с 12 лет Пушкин: Петербург, Лицей, Зеленая Лампа, старик
Державин etc. Конечно, такого идиота нет, что думает, что родился маленький бронзовый отрок, Опекушин или Аникушин, размером с настольную зеленоватую лампу, а потом стал расти и дорос до площадных размеров, т. е. до наших с вами времен. Таких идиотов, конечно, нет, однако мы именно такие».Однажды, не в студеную и не в зимнюю пору, я брел по Эспланаде, от причала к центру, на свидание с Гауди, то есть в Барселоне. Два плотных праздных потока текли навстречу друг другу, переговариваясь парами, не толкаясь и не особо друг друга разглядывая.
Основное занятие, по-видимому, и состояло в том, чтобы не спешить.
Поэтому так обратил на себя мое внимание этот человек. Он перегнал меня и пошел передо мной, страстно жестикулируя и произнося как бы монолог. Он мне показался таким взбунтовавшимся артистом-мимом, сошедшим со своего постамента, уставшим изображать статую. (Время от времени такие здесь стояли со своим скромным искусством.) Испанского я не понимал, и поэтому, в чем он убеждал встречный поток, было мне неясно. Разгадав мое недоумение, он крутанулся на пятке, обернулся лицом ко мне, то есть к своему потоку, не прерывая своего выступления. Я видел почти вплотную его нервное, неправильно бледное, истовое лицо, жила билась на его лбу, и словно именно она подкидывала прядь его спутанных кудрей. Я было подумал, что он читает из Шекспира, но в таком случае его никто не слушал, да и как подать ему на ходу… Не убедив ни в чем ни меня, ни следовавших за мной или устав пятиться, он еще раз обернулся, с той же неутомимой страстью убеждая поток встречный. Так повторилось, и я окончательно убедился, что передо мной безумец. Что же за речь толкал он перед собой?…
Я не понимал. И вдруг…
Все говорят, нет правды на земле,Но правды нет – и выше!Монолог Сальери настолько хорошо уложился в ритм его шагов и речи, что я вспомнил его почти весь, почти не сбившись.
Такое исполнение монолога Сальери показалось мне если и не гениальным, то истинным.
Именно что не злодей-завистник, а – ревнивец, – а безумец!
Нет! никогда я зависти не знал <…>Кто скажет, чтоб Сальери гордый былКогда-нибудь завистником презренным…?И я, «как тот, кто заблуждался и встречным послан в сторону иную», долго носился со своим пониманием, отыскивая свежую жертву для восхищения новизной концепции. Меня выслушивали без большого энтузиазма. Моей пластики не хватало изобразить встреченного мною безумца-испанца.
Наконец я настиг цель…
Жертвой оказался ни мало ни много Смоктуновский. «Вот вы, – убеждал его я, – Иннокентий Михайлович, единственный сыгравший обоих… Вот вы скажите…»
Не знаю, насколько он меня понял, но достал я его точно. По-видимому, я говорил о Сальери, а он думал только о Моцарте. «Ну да, – согласился он, – конечно, безумец… Но ведь это же я, я! – воскликнул он с подлинной горечью и обидой. – Это я первым высунул язык!»
Не сразу я понял, что он имел в виду. Это было время триумфального шествия по миру фильма «Амадеус». Слава досталась другому, бесспорно менее гениальному, чем Смоктуновский, актеру.
Да, «гений и злодейство две вещи несовместные».
И всё же!
Ведь в чем гениальность пушкинского Моцарта!? Он у него никак не написан. Написан – никак. Оболочка. Хитиновый покров. Анабиоз. Пустой камзол с косицей. Будущая конфета. Две-три мысли… Призрак уже отравленного человека. Незапный мрак… иль что-нибудь такое. Моцарт уже не безумец. Даже проголодалось в нем лишь божество. Сальери! – вот кто жив, здоров, полнокровен, гениален. И пафос его – против безумия, аномалии, преждевременности, анархии, хаоса. Он строитель, а не прожектер. Да вот беда («сойди с ума, и страшен станешь как чума»), гениален Сальери лишь в самовыражении, лишь в слове. Безумие ведь в слове и выражается. Парадокс формулы – формула парадокса. Моцарт и Сальери – зрелище отвратительное, потому что совмещены «две вещи несовместные». Так прямо и восклицал мой Боберов: «…как же так, милостивый государь-голубчик Ляксандр Сергеич?! Вы-то ведь вот совместили-с… у Вас гений и злодейство в гениальную вещицу совместились-с… получилось! Прямо алхимик Вы, вот Вы кто! Да у Вас вся ихняя Европа в одной реторте сварилась. Ну, прямо посильней, чем у Фауста…» И т. д.
И здесь что-то есть. Пушкин гениально пальцем о палец не ударил, чтобы так называемый образ Моцарта воссоздать. Он предоставил нам (читателю, актеру, режиссеру) высекать из себя эту искру зависти. Не надо забывать, что вначале пьеса так и называлась – «Зависть». Это мы заполняем своим сальеризмом пустую оболочку Моцарта, населяя ее своим неосуществлением, своим немоцартством, своим непушкинством (ведь АС, хитрец, и себя впрок задвинул как образ для будущего подселения).