Пушкинский том (сборник)
Шрифт:
«Вы опять ничего не поняли! Так кровожадно торопились к 27 января… Мало того что обозвали меня агентом… Учтите, я ни с кем никогда не сотрудничал! В том числе и с вами… (Реакция А. Боберова на публикацию его „реконструкции“ Каменноостровского цикла была уничтожительной.) Неужели вы так и не поняли, что весь цикл составляет как бы непрерывное одно БОЛЬШОЕ стихотворение! в чем-то равное и симметричное „Страннику“ предыдущего года, которого вы, поди, и не читали, поскольку у вас не встречается никаких отсылок к этой программе отчаяния. Слишком длинно для вас…»
«Вам и этого мало! Тогда перечитайте хотя бы „Пора, мой друг, пора!“
Да прочтите вы наконец, что сам Пушкин написал! Если 170 лет вам все еще недостаточно…»
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —ЛетятБоберов продолжал совершенствоваться в дописывании Пушкина! Здесь он опирался на пушкинский конспект продолжения (куда более полный и пронзительный):
Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу – тогда удались он домой.
О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть.
(Выделено: at home, своего, домой.)
Интересно, подумал я, снова разыскав в приложениях этот конспект: зачем прятать этот текст от читателя как неоконченный, а не печатать вместе со стихотворением? хотя бы как footnote [84] под стихотворением… тогда бы всё наконец было at home и не искушало боберовых! Не успел дорифмовать – вот приговор! Не дают Пушкину escape [85] даже исследователи: покойся на кладбище приложений и примечаний. Забавно, однако, что АС ввел именно английское выражение, британское понятие дома как крепости. Неужели опять следы иностранного первоисточника в столь русском, столь личном стихотворении? Он изучил язык по книгам, так и не услышав живой английской речи (как над ним хохотали его «выездные» друзья, когда он попытался заговорить с ними по-английски!). Как пишется, так и слышится… тогда это дикое для русского слуха эт хоум, к которому и Пушкин рифмы не подобрал бы, могло бы звучать как ат хоме, тогда и рифма оказалась бы в доме.
84
Сноска (англ.).
85
Спасение (англ.).
И празднословия не дай душе моей… как Пушкин краток! Я бы в своем празднословии, полемизируя с Боберовым, расписал бы всё по главам…
1. Поля
2. Сад
3. Крестьяне
4. Книги
5. Труды поэтические
6. Семья
7. Любовь
(Не знаю, выделил ли бы я etc. в отдельный, восьмой пункт, хотя бы и очень искушался…)
9. Религия
10. Смерть
Первое – поля… Значит, простор, вдох (он же вздох освобождения).
Вот что первое!
Второе – сад…. парадиз… покой, медитация.
Крестьяне – вот что любопытно! На границе природы и речи. Лишь после этого книги и труды поэтические… Труды поэтические в такой последовательности звучат даже слегка снисходительно.
Семья, любовь… почему разделены? Семья, любовь, etc. – совсем уже непонятно, что есть что; как-то скомкано воедино.
Зато религия! Именно религия, а не
вообще Бог, как у Боберова. Воцерковление?… Пункт перед смертью.Смерть как пункт назначения.
После смерти никакого etc.
Через полвека после смерти это будет опубликовано, следовательно, и читать это следует по черновику: как он это писал. Например, начато: семья, любовь, etc., см… это см даже не вычеркнуто, а переправлено: религия пишется на буквах см, так, что и не прочтешь подряд: какая-то срмелигия получается, зато какая длинная черта под всем! смерть и – длинная черта внизу как итог всего текста. См… – религия (получается) – такая длинная черта! Какая, однако, решимость, какое колебание! Какое раздумье… будто выбор или предпочтение… будто одним словом можно что-либо решить? Можно, конечно, использовать это в доказательство веры Пушкина в силу текста, в его необратимость (или, как теперь несносно говорят, судьбоносность). Истолкуем это как нерешимость перед барьером.
Зря Боберов повольничал, помянув Бога всуе.
У Пушкина тут ничего размера или рифмы ради.
(Мне, однако, наши с Боберовым выкладки напоминают одну старинную клоунскую репризу. Белый и рыжий выходят на ковер и, попихавшись за середину, решают стреляться из своих гигантских пистолетов. Промахнуться этими мячиками невозможно, приходится тянуть жребий, кто первый. Бросают в цилиндр: на одной бумажке написана жизнь, на другой смерть. Рыжий вытягивает свою и бледнеет. См… начинает он и запинается. Ну, читай же! – торжествует белый. См-м-м… мычит рыжий. Ну же!! См-м-е-е-е… блеет рыжий. Ну, давай же! Вдруг лицо рыжего озаряется радостью: выход найден! Сметана!!! – торжествуя провозглашает он.)
«Теперь вам нечем меня уесть! – торжествовал по „емеле“ Боберов. – Теперь и у меня полный Пушкин есть! Я выменял его на единственное, что у меня было ценного, – на свою волчью шубу!»
(И я вспомнил, когда его видел еще в самый первый раз… Задолго до первого. Он явился ко мне, как Ломоносов, пешком из Холмогор, от него и впрямь несло рыбой, и от смущения заговорил со мною с сильным английским акцентом. По-видимому, он много плавал по англоязычным странам… Теперь он бедствовал. Я предложил ему продать мне шубу. Эту он не согласился, но предложил мне другую, из оленя. Она была соблазнительно экзотична, но неносибельна – шерсть лезла и липла к прохожим. В следующий раз бедствовал уже я (мы вошли в Афганистан, и меня перестали печатать); я увидел у себя вдруг богатую вещь и вырядился, чтобы посетить ЦДЛ. Это была удачная мысль! Прямо в гардеробе я встретил незнаменитого тогда Проханова, с которым имел общие положительные воспоминания о поездке в Голландию: он обнял меня за шубу и не отпустил (короче, я ему ее продал). Не знаю, как он справился с ее неумолимым облысением, но на одном из его портретов я узнал свою шубу.)
«Настойчива тема дуба в лирике Пушкина:
Гляжу ль на дуб уединенный,Я мыслю: патриарх лесовПереживет мой век забвенный,Как пережил он век отцов.Как это перекликается с последним дубом Александра Сергеевича!
Стоит широко дуб над важными гробами,Колеблясь и шумя…Тем более что первая строка того и другого стихотворения практически совпадают:
Брожу ли я вдоль улиц шумных… Когда за городом задумчив я брожу…И никто не отметил, даже Вы, любезный Андрей Георгиевич, что писанные подряд, встык, два последних, „прощальных“ стихотворения так называемого Каменноостровского цикла (или, как Вы неуместно обозначаете его, мессы) „Кладбище“ и „Памятник“ являются столь же сдвоенным единым стихотворением, как и то, что я рискнул обозначить цифрою V.
(„<Из Ювенала>“ + „<Кн. Козловскому>“.) Сами посудите! Склизкая, смутная тропа через публичное кладбище выводит его на светлое кладбище родовое, где, как наилучший и наивысший памятник, – дуб! – и последняя строка „Кладбища“ становится первою строкою „Памятника“: Стоит широко дуб = Я памятник себе воздвиг нерукотворный.