Путь пантеры
Шрифт:
– А, мучача! – зашарил в воздухе высохшей рукой, пытаясь найти, ухватить руку девушки. Фелисидад подставила ладонь, и старик жадно уцепился, подтаскивал на коленях тело ближе, еще ближе. – Я-то? О внуке молюсь. О мальчике моем сладком! Господь его взял… взял в полете!
Бормотал, улыбался, из угла рта стекала, как слеза, слюна.
– В полете? Летчиком был?
– Да… да-а-а-а-а! На самолете разбился.
Ром подшагнул. Встрял в разговор.
– Летчик гражданской авиации? Военный?
– Да нет… не-е-е-е-ет! Спортивный самолет. Маленький! Дельтаплан. Он не один разбился. С мальчиком!
Старик указал трясущимся пальцем на могилу.
– Оба здесь.
Фелисидад встала на колени рядом со стариком. Прямо в грязь.
«И не боится испачкаться».
– Мой внук… он хотел мальчика покатать. Показать ему небо!
– Небо… – повторила Фелисидад.
Ром сжал кулаки. «Небо! Звезды! Почему мы все туда хотим? Туда, а не в землю?!
А уходим – в землю».
Земля влажно и нежно прогибалась под ногами. Рому казалось – он бредет по первой, новорожденной почве: планета вчера родилась, и еще не остыла, и можно провалиться в тартарары, к центру Земли, к ее раскаленному тяжелому ядру. Рука в руку, рука об руку. Кладбище – карнавал, кладбище – родильный дом: здесь по-иному, в иной мир рождается душа. Сердце бьется по-иному.
– Фели, – он сильнее сжал коричневую родную лапку. – А мы тут… можем помянуть?
Не сказал кого: Фелисидад и так поняла.
Встала как вкопанная.
«Черт, дурак, зачем сказал?»
Лапка сначала напряглась и отвердела, потом помягчела, поплыла растаявшей глиной.
– Можем, – тихо ответила она.
Ром боялся заглянуть ей в лицо.
– А как? Как мы помянем… его?
«Наверное, это был мальчик. Да, мальчик. Да».
– Не знаю.
Она и правда не знала.
Он должен был знать. Придумать.
И так, чтобы все было хорошо, правильно, по обычаям этого народа.
– Давай… – Горло превратилось в сухой наждак. – Давай встанем на колени вот здесь.
Показал на прогал между двумя белыми в ночи могилами.
Встали. Теплая земля свежо, радостно спружинила. Колени утонули в земле, как в прибрежном песке. Звезды иглами кололи им склоненные затылки.
– Что у тебя с собой… есть? Ну, драгоценного?
И опять она поняла.
Схватила золотую цепочку у себя на груди. Вытащила из-под блузки крестик.
– Это… бабушка Лилиана подарила… я не помню… мама говорит: бабушка на меня надела, когда я еще в колыбельке лежала…
У Рома перехватывало горло. В голове туманилось, будто он задрал голову в небо и кружился, как безумный танцор, среди могил, и звезды крутились над ним гигантским волчком.
«Только не реветь. Все уже выплакано. Давно».
– Мертвая твоя бабушка Лилиана. Вот сейчас крестик ей и вернется. И… ему.
– Да.
– Копай!
Они оба стали рыть мягкую черную землю, и иногда под пальцы совались острые камни, и Фелисидад тихо вскрикивала, – копали руками, не щепкой, не совком, не лопатой, и удивительно радостно, послушно разымалась под руками земля, и вот она, маленькая могилка для крестика, для поминанья
и возвращенья. Ром грязными пальцами снял у Фелисидад с шеи золото бабушки Лилианы. Поцеловал крестик. Фелисидад поцеловала тоже. Они бездумно, бессмысленно, еле удерживая внутри кипящие слезы, совершали этот обряд: такого никогда не было и не будет больше никогда. Они все это сами придумали.– Помолись.
– Dios te salve, Maria, llena eres de gracia, el Senor es contigo…
– Богородице Дево, радуйся, – сказал Ром.
Именно так молилась бабушка над его кроваткой, когда он плохо засыпал, и ни сказки, ни уговоры не помогали – он плакал и звал: «Мама! Папа! Где вы! Я хочу, чтобы вы были!»
– Santa Maria, Madre de Dios…
– Ты знаешь, она тоже сына своего… отдала… на смерть… она нас понимает.
– И слышит?
Фелисидад дочитала молитву до конца. Ром подержал в грязной пригоршне золотую птичью лапку крестика. Фелисидад подсунула руки под живую чашу его рук – и так стояли на коленях, и вместе клали в земляную яму навечный подарок бабушки Лилианы: в их первую общую могилу.
Положили. Закопали.
Земля брызгала из-под рук.
Когда закопали – легче стало.
– Будто его похоронили…
Губы Рома мерзли, а в груди горело.
Фелисидад ткнулась головой ему в грудь. Он очень крепко обнял ее.
– Да. Да!
– А ты знаешь… ну, воображаешь… – Он искал испанское слово. – Где он сейчас?
– Где?
Она переспросила, чтобы выиграть время. Она все понимала, что он хочет узнать.
– Там… в больнице… меня…
Передохнула.
– Резали ножами…
Ром сжал ее плечи.
– Не говори.
– Нет. Буду говорить.
– Ну говори.
«Так будет легче тебе».
– Врач хороший попался… он меня все время утешал: ты не плачь, не плачь только, ты красотка… он так и сказал: «красотка!»… у тебя будет еще много, много детишек… девчонок и мальчишек… с красивыми, как у тебя, мордочками… он так говорил, а в это время делал мне там, внутри, так больно, больно… и я орала, а он кричал: эй, принесите еще того-то и того-то!.. лекарства называл… я не знаю их названий… и меня кололи, все руки искололи… все искали вены…
– Нашли?
– Нашли…
Руки пахли землей. Лица – землей и солью.
– Водили внутри будто длинным ножом… я чувствовала – из меня течет кровь… много… много крови вытекло… ничего, что я тебе все это говорю?.. Тебе больно?..
– Больно. Но говори.
«Это наша общая боль».
– Мне было так больно, что я уже не могла плакать! И я вцепилась… знаешь… ногтями себе в грудь… чтобы другой болью отвлечься от того, что делают у меня внутри… и представила, что я пантера… что это зверьи когти!.. и так хорошо представила… что…
– Что?
– Стала пантерой! По-настоящему!
– Врешь! Это ты для смеху мне сейчас говоришь!
Он видел: ей не до смеха.
– Да я тебе говорю! Настоящей пантерой! Живой! Я чувствовала, как у меня глаза горят! И зубы скалю! И врачу – в руку – вот-вот вцеплюсь! И руку – откушу!
Ни улыбки. Блеск слез, синие белки. В кладбищенской ночи она, как священнику на исповеди, говорит ему правду.
«Так она же колдунья. Она же говорила мне! Когда мы танцевали там, на площади, впервые…»