Путешествие в Ур Халдейский
Шрифт:
— Конечно, — говорила Элька. — Ведь твоя мама старше твоего папы по крайней мере на год, а твой папа на три года старше меня. Таким образом, когда я родилась, она была четырехлетней девочкой, и ей было уже шесть лет, когда родилась Этель.
— Когда я родилась, твоя мама уже была шестилетней девочкой! — торжественно объявляла вслед за нею Этель, наслаждаясь искусством счета, дарящим мир столь приятными открытиями.
А Срулик, знавший, что его мать на несколько лет моложе своей золовки Этели, отнюдь не пытался воевать за абсолютную истину и защищать относительную молодость матери, но с воодушевлением присоединялся к тетушкиным арифметическим играм. Он не порицал их даже и тогда, когда они возводили на его мать напраслину, обвиняя ее в изгнании отца из дому, в то время как и сами знали, что она все еще не пришла в себя от шока, вызванного его внезапным исчезновением, и продолжает цепляться за единственную надежду, что он вернется так же неожиданно, как и исчез. После того как он позволял им подобным образом совершенно беспрепятственно выплеснуть перед ним полную меру жалоб и счетов, скопившихся со времени последнего визита, состоявшегося две-три недели назад (с внезапным глухим страхом за их судьбу в грядущие дни, сжимавшим его сердце: куда пойдут они, перед кем будут изливать свои
— Может, хватит уже носиться со своими мелочными возрастными подсчетами? — прикрикнула Элька на Этель, на самом деле вовсе не затевавшую эту войну возрастов и не сказавшую ничего, что не было бы эхом сестриных придирок. — Что это с тобой? Неужели ты пришла сюда докучать Срулику глупостями, которые ты делала шестилетней девочкой, вздором турецких времен? Ну, так чего ты ждешь? Давай-ка, начинай доставать из корзинки! А теперь, — обратилась она к Срулику, — догадайся, что у нас тут сегодня?
Глаза ее излучали восхищение племянником, достигшим столь высокой должности — библиотекаря библиотеки Бней-Брит. Сам же виновник этого восхищения, маленький Срулик, ни в коей мере его не разделял. Однажды он сказал мне, когда я помогал ему нести потрепанные книги к переплетчику, что в мире есть три ненавистных ему человека, и все трое заключены в нем самом, в его собственном теле: он ненавидит близорукий взгляд сквозь толстые стекла очков — и сам близоруко глядит сквозь толстые стекла своих очков; он ненавидит людей, которых зовут Срулик, — а его самого зовут Срулик; еще он ненавидит мужчин с гладкими светлыми волосами — и сам ежедневно во время бритья обязан любоваться своими гладкими светлыми волосами. Мы оба, со связками потрепанных книг в руках, громко смеялись на ходу. Однако слова его, хоть и открывшие мне глаза на его мягкие и гладкие как шелк волосы, не вызвали никакой перемены ни в моем к нему отношении, ни в моих чувствах касательно близоруких людей и блондинов с гладкими волосами. У меня лично нет никаких причин ненавидеть ни тех ни других, а если уж говорить о вкусах, то гладкие светлые волосы меня как раз привлекают. И напротив, я осознал, не в тот же момент (хотя уже на том самом месте был поражен их странным сиянием), а постепенно, с течением лет, что его слова о службе в библиотеке и о читальном зале возымели на меня колоссальное влияние.
Когда мы сложили связки книг на стол переплетчика, вместо того чтобы сказать, что ему нужно вернуться, библиотекарь сказал:
— А теперь мне придется вновь похоронить себя.
Библиотеку, а в особенности читальный зал он называл «кладбищем», а читателей, проводивших свои дни в читальном зале, величал «живыми мертвецами на кладбище». Он и вообще имел обыкновение делить читателей, а вместе с ними и книги на две категории: живых и мертвых. Живые читатели читают в любом месте, за исключением читального зала, и читают к тому же живые книги, одаряющие их дополнительной жизнью. В то же время мертвые читатели проводят свои дни в читальном зале библиотеки Бней-Брит, читая, конечно же, мертвые книги, наделяющие их добавочной смертью. Эти вещи библиотекарь открыл мне (а я был всего лишь мальчишкой, жившим в доме, принадлежавшем семье его друга Гавриэля Луриа), но не своей тетушке Эльке, ибо так же, как он не пытался вносить поправки в ее возрастные подсчеты, не пытался он и объяснять ей ошибочность ее отношения к нему самому и позволял ей считать и дальше, что он счастлив и горд своей службой в библиотеке. Если для него это и не что иное, как могила, хорошо, что хотя бы тетушка Элька радуется его участи и гордится его положением в мире. Если бы он, например, оставил библиотеку и сумел разбогатеть на выгодных торговых сделках, это было бы в ее глазах не возвышением, а позорным жизненным падением, поскольку для тетушки Эльки не было человека важнее того, кто начитан и занимает должность, требующую образованности, подобно ее племяннику, тому самому дорогому Срулику. Когда она слышала о ком-то, овладевшем английским или французским языком (а знание языков виделось ей жемчужиной в короне просвещения), почтение к нему всемерно возрастало в ее глазах, а пробуждавшаяся ревность заставляла слетать с уст заявления вроде «да-да, однако он все еще в подметки не годится нашему Срулику». И наоборот, она отнюдь не волновалась и ни малейший оттенок зависти не омрачал ее душу при слухе о том, что кто-то разбогател. Это пробуждало в ней лишь удивление, выражавшееся следующими словами:
— На каких же это добрых делах?
Так обычно с известием об аресте человека сам собою в первую очередь рождается вопрос: «За что? Что он сделал? В каком преступлении он виновен?» Ибо богатство было в глазах тетушки Эльки, подобно аресту, прежде всего знаком и признаком каких-нибудь предшествовавших «добрых дел», явным результатом какой-то инфекции, открывающейся взору в образе нарывающей гнойной язвы, расползающейся по всему телу.
Элька, на свое несчастье, была очень близко знакома с двумя злокачественными язвами подобного рода, ибо они нарывали слева и справа от нее. Это были Мендель Визель, сосед слева, и Залман Сегаль, сосед, живший в доме справа.
Мендель Визель, тот сосед, что слева, разбогател на попрошайничестве, а Залман Сегаль, сосед справа, разбогател на спекуляциях, и единственное различие между ними состояло в бороде и пейсах — один мошенник покрывал голову и носил бороду и пейсы, а другой мошенник ходил гладко выбритый и с непокрытой головой. Что до Менделя Визеля, величина его бороды и длина пейсов соответствовали глубине его невежества, ведь был он известным всему Иерусалиму неучем. Что бы о нем ни говорилось, всему можно было поверить, и к низостям, о которых уже шла молва, следовало прибавить всевозможные тайные грешки, скромные козни, стыдливо старающиеся спрятаться и держаться подальше от посторонних взглядов. В то же время не следовало доверять россказням о глубине познаний, широте разума и величии талантов Залмана Сегаля. Эти истории родились в мозгах разного рода общественных деятелей для оправдания симпатии, испытываемой ими к этому земельному спекулянту, и выказываемого ему почтения. Поскольку евреям необходим дом в Иерусалиме и поскольку халуцим, приличные мальчики из хороших семей, прибывают в Землю Израиля, чтобы
обрабатывать скудную почву под этим жестоким солнцем, пожертвовать лучшими днями жизни своей, отдать все силы и иссохнуть до мозга костей, обветриться и опалиться на всякой тяжкой работе, которую не в силах вынести даже осужденные на каторгу, и все это ради «возрождения страны», как они выражаются, по этой-то причине — поскольку есть нуждающиеся в доме и есть те, кто отдает жизни за Землю Израиля, — необходимо, чтобы этот шалопай, этот мыльный пузырь по имени Залман Сегаль, разбогател при содействии общественных воротил.Отчего же всякий раз, как на повестке дня возникает покупка земли и домов у арабских эфенди, обращаются именно к нему? На это у них, у этих деляг, которые ничуть не лучше него, есть готовый ответ: именно Залман Сегаль — специалист и по арабским делам, и по сделкам с английскими властями. Он — единственный и незаменимый эксперт во всем, что касается тонкостей арабского языка, выдающийся мудрец в церемониях торговых переговоров и исключительный в своем роде знаток всех извилин мусульманского мозга. И поскольку он столь великий гений, то вместе с тем (как угодно было утверждать этим дельцам) он и авторитет в английском языке и вхож к представителям британской администрации, дорожащим им как зеницей ока.
А на каких же высших курсах совершенствовался сей светоч знания в изучении сокровищницы мусульманской мысли? В каком университете постигал тайные механизмы, вращающие колеса Британской империи? Судя по всему, в кафе «Гат», служившем ему и Джамьят Аль-Азхар, и Оксфордом. В перерывах между мытьем посуды и чисткой картофеля он внимал наставлениям кухонной работницы Масуды, а между подачей напитков и уборкой столов выслушивал теорию государственного устройства Британской империи из уст мудрейшего Йосефа Швили. От Масуды научился он произносить: «Ахалан вэсахалан! Кейф аль-халь аль-йум?» А профессор Йосеф Швили научил его копировать адреса на английском языке.
— Копировать адреса на английском языке! Чудно, чудно! — восклицала Этель, поднимая палец и тараща глаза в подражание учительнице, потрясенной очередным вундеркиндом в своем классе.
— Вот праведный Мендель Визель уже лет сорок пытается научиться писать «эддресс» по-английски, и до сих пор ему это не удалось!
Этель прерывала плавное течение Элькиных рассказов подобными вставными комментариями не только тогда, когда наступал ее черед поддерживать мелодию резонирующим аккомпанементом, но и когда чувствовала, что Элька теряет пропорцию в наслаждении, состоящем в самом рассказе о событии, и начинает скатываться к возбуждению и к великому гневу, способному, не приведи Господи, прорваться наружу. Гнев этот сперва начинал проявляться в сверкании Элькиных глаз, в красных пятнах на ее шее и в том, как она отрезала букву «з» в «Аль-Азхар». Но еще более, чем вспышек Элькиного гнева, Этель боялась «того самого», или «другого дела», и когда ей становилось ясно, что надвигается «то самое», она не ограничивалась вставными комментариями, составлявшими часть ее оркестровой партии, но прерывала старшую сестру стремительным возгласом: «Молчи! Ты опять начинаешь о том самом!» А если эта команда не действовала, то она осмеливалась даже броситься к ней с рукою, протянутой, чтобы зажать ей рот, крича Срулику: «Не обращай внимания на ее глупости! Скажи ей, чтобы она замолчала!» «То самое» касалось отношений «того человека» с тетушкой Элькой. Тот человек имел обыкновение сообщаться с ней одному ему присущими путями. Так, например, он был способен издавать определенное постукивание по оконному стеклу в послеполуночный час, и это постукивание было предназначено ей одной и достигало лишь ее ушей, или посылать ей знаки в молоке, которое молочник ежеутренне наливал в их бидон, или беседовать с нею через электрическую лампочку, а иной раз даже исхитрялся войти и подсесть к ней с совершенно отсутствующим видом в присутствии других людей (то есть он отсутствовал для них, а они отсутствовали для него). Как только Элька заводила о нем разговор, Этель кидалась зажимать ей рот. Чуть менее «того человека», хотя и ненамного, пугало Этель излечение рака. Элька уже давно открыла лекарство от рака и стремилась его обнародовать, чтобы спасти всех несчастных, осужденных на страдания и смерть, однако ее со всех сторон окружал непреодолимый барьер, и все те годы она обдумывала подходящие пути к его устранению, строя комбинации и вынашивая планы, как обойти его или пробить в нем брешь. Этот барьер, понятное дело, был барьером спекулянтов, «всяческих залманов» и их пособников — общественных деятелей. Ведь в тот самый момент, когда станет известным лекарство от ракового недуга, им завладеют всяческие залманы и их союзники-общественники. Избавление от смертельного врага, от ужасного рака, превратится в руках воротил в дополнительный инструмент власти над несчастными мучениками, а для всяческих залманов откроется прекрасная возможность для легкого и быстрого обогащения.
Помимо «того самого» и неотделимого от него излечения рака тетушке Этель не было никакой необходимости зажимать сестре рот, и всякий ее комментарий, вроде потребности Менделя Визеля в «английских эддрессах», немедленно возвращал Эльку от гнева к наслаждению рассказом обо всех происшествиях, приключившихся с ней по пути в библиотеку, и к удовольствию от описаний соседей справа и слева. На протяжении всего визита Этель-корзиноносица извлекала из корзинки консервированные деликатесы (прибывшие, как и одеяния тетушек, из далекой Америки, из-за океана), в то время как Элька снабжала нас увлекательными историями, одновременно с этим не спуская глаз с младшей сестры, чтобы та не пренебрегала своими обязанностями и не обделила тела участников трапезы из-за активного участия в их духовных радостях. В середине рассказа о встрече с доктором Кетером, когда все мы развлекались идеей книжной полки и обе тетушки, по своему обыкновению, изнемогали от переливов громкого, до слез, смеха, Элька воззвала к сестре:
— А теперь, прежде чем ты начнешь вскрывать банку с ананасом, беги в уборную! Ведь она все еще способна, — добавила она, обращаясь к библиотекарю, — написать в штанишки от смеха!
За морщинками смеха просвечивала тревога, поселившаяся в крови Эльки более пятидесяти лет назад, в ту пору, когда она осиротела и стала заботиться о своей младшей сестричке-сиротке Этель. И так же, как эти пятьдесят лет, износившие тело, не приглушили звук струны, потрясавший ее душу внезапно, в разгаре игры и веселья, не смогли они приглушить жгучее чувство внезапной обиды в душе малолетней Этель, обиды, проглядывавшей во всей своей первоначальной наивности сквозь пористую ткань увядшего лица, которое было старше нее на пятьдесят лет. Глаза Этель, большие, мягкие, обратились вниз, а рот искривился в плаксивой гримасе. Она повернула голову в сторону и, сумев проглотить слезу, отвесила своей сестре полную меру гнева: