Путешествие в Ур Халдейский
Шрифт:
— Здравствуй, Исраэль. Это говорит мама. Как твое здоровье, мой милый? — Неожиданный вопрос, не относящийся к делу, с целью рассеять его испуг, и на всякий случай добавка: — Не пугайся. Я только хотела попросить, чтобы ты сразу вернулся домой после занятий, а не шел сперва на работу в библиотеку. Это связано с папой. Нет, он не заболел, он уехал.
И Срулик, конечно, не дождался последнего урока, а немедленно побежал домой. Отец его время от времени исчезал из дому, не из-за семейных ссор, а просто потому, что дом исчезал из его сознания, — так увлеченный игрой мальчишка забывает вернуться к обеду. Как мальчишка он вел себя и в работе: энергично и неотрывно занимался тем делом, которое его интересовало, и откладывал все скучное и посему находился в постоянной нужде, хотя и считался одним из лучших плотников в городе, учившихся у Старика. В свое время он был любимым подмастерьем Старика — знаменитого Маркела Когена, отца Гавриэлевой матери.
Но на сей раз произошедшее не было одним из обычных исчезновений. Уже телефонный звонок дал ему понять, что случилось то, чего он боялся, — что отец его встал и уехал
Отстроится Храм,
Наполнится град Сиона,
Наполнится град Сиона…
[11]
Отстроится-Храм взял свой Храм и уехал с ним за границу. Он утверждал, что отправляется в Вену для изучения столярного искусства, но с тех пор, как он уехал, Срулик слышал от многих приехавших в Палестину, что отец его прибыл не в Вену, а в польские местечки, и вовсе не обучается мебельному искусству, а демонстрирует макет Храма евреям, которые и там величают его «Отстроится-Храм».
С отъездом отца отношения с бабушкой Шифрой вновь приобрели особую значимость. Хотя они все эти годы нуждались в бабушкиной помощи, поскольку заработка Отстроится-Храма никогда не хватало на содержание семьи, но с его исчезновением их зависимость от поддержки бабушки Шифры, маминой матери, возросла, ведь Срулику доходов от службы в библиотеке хватало лишь на оплату занятий в семинарии да на карманные расходы. Так это начинается: после всех перекладываний со дня на день мама наконец собирается с силами и утром в четверг встает, чтобы пойти к бабушке Шифре за недельным пособием к субботе. В бабушкином доме она усаживается на большой диван в большой комнате, ставит у своих ног соломенную корзинку, с которой отправится за покупками на те деньги, что даст ей мать, складывает руки, пригибает спину и моргает с тем выражением готовности к боли, с которым взошла бы на кресло зубного врача. В отличие от зубного врача, который иногда ковырял зуб и сверлил его, а иногда — не сверлил, бабушка Шифра никогда не обходилась без недельной порции ковыряния и сверления по заведенному порядку и в определенной последовательности, начиная с выражения сожаления по поводу внешности дочери, хиреющей и увядающей во цвете лет, и кончая перечнем напастей, обрушившихся на ее голову в наказание, которого следовало ожидать за то, что ослушалась матери и вышла замуж за этого мастерового, за этого пустого задиру, за этого безответственного разгильдяя, за этого дурака, печально известного на весь мир под именем Отстроится-Храм. Добравшись до Отстроится-Храма, бабушка подходила к шкатулке для документов и доставала из нее коричневую квитанционную книжечку, в которой мама расписывалась в получении в такой-то день вышеуказанной суммы в счет причитающейся ей доли в дедушкином наследстве. Когда мама расписывалась, рука ее дрожала, а с исчезновением отца ее колени уже так начинали подгибаться от слабости и болей в спине, что она немедленно возвращалась домой с пустой корзинкой, чтобы лечь, а покупки на субботу Срулик делал сам, вернувшись из семинарии. Ему было ясно, что сам он, даже умирая от голода (в буквальном смысле слова), не пойдет просить милостыни у бабушки Шифры. Если он когда-нибудь к ней и придет, то явится требовать обратно награбленное этой старой злодейкой у больной дочери, явится силой отобрать у нее все имущество, принадлежащее его матери, с процентами и с процентами на проценты, твердой рукою, мышцей простертой, с шумом и на виду у всего мира.
Мысль о необходимости поспешить и вызволить из рук бабушки все то, что она награбила у мамы, просыпалась вместе с ним ежеутренне, когда он торопился вскипятить воду на керосинке. Кипячение воды на керосинке для утреннего кофе вошло у него в плоть и кровь и продолжало бурлить в его крови на протяжении всей жизни, до самых последних лет, когда уже и памяти не осталось ни о керосинке, ни о примусе. Не менее двадцати минут проходило с момента зажигания фитилей до тех пор, пока маленькая порция воды, равная двум чашкам, доходила до точки кипения. Посему он бросался к керосинке в тот же миг, когда глаза его открывались навстречу новому дню, и только после этого делал все остальное — умывался, одевался, собирал сумку, готовил ломтики хлеба для десятичасового бутерброда и возвращался к керосинке прислушаться, не поднимается ли в кофейнике чудное, желанное урчание кипящей воды. Этот инстинктивный утренний бросок остался в его членах и ничуть не изменился даже много лет спустя, и тогда, когда электрочайник занял место керосинки, и тогда, когда он уступил место газовой плите, на которой вода вскипала в считанные минуты. И если в годы учения, боясь опоздать на первый урок, он возвращался к керосинке слишком рано, обнаруживая, что вода только-только начинает чуть слышно запевать и еще далеко до пузырьков, то в дальнейшем зачастую возвращался с опозданием к чайнику, успевавшему выкипеть. В последние годы жизни, открывая глаза рано поутру и больше не бросаясь к огню, он нетерпеливо кричал жене: «Паула, поставь наконец воду кипятиться!» И все это несмотря на запах кофе, уже доносившийся из кухни.
Хотя на примусе воду можно было вскипятить с большей скоростью, но шум при этом будил его мать. С тех пор как исчез отец, ее боли в спине усилились настолько, что она не спала по ночам и засыпала только с зарею. На кухне был еще и бесшумный примус, сломавшийся как-то в годы его детства
и с тех пор не использовавшийся. Нужно было поменять на нем горелку, но на это никогда не находилось достаточно денег. Если у него когда-нибудь будут деньги, он купит не только новую горелку к старому примусу, но бесшумный примус, совершенно новый — с ног до головы, от ножек и до венчика, который вспыхнет прекрасным голубым пламенем, жарким и беззвучным. Этим утром он поневоле зажег шумный примус, чтобы нагреть на нем утюг, ведь ночью он не успел отгладить рубашку, и мать его действительно проснулась от звука накачивания. Однако на этот раз она пробудилась в хорошем настроении, без болей, и сказала:— Знаешь что, Срулик, я сейчас видела чудный сон. Мне снилось, что папа вернулся домой!
Гул примуса, разбудивший мать и вместе с нею всю ее тоску по отцу, начал колебаться, глохнуть и стих прежде, чем утюг успел нагреться, и только когда исчез огонь, Срулик вспомнил, что он знал, что керосина в резервуаре недостаточно и уже несколько дней назад говорил себе, что настало время купить пару галлонов, только тогда у него не было ни времени, ни денег.
— Не страшно, — пробормотала его мать из угла комнаты, снова соскальзывая в дрему, в которую начала погружаться с угасанием огня. — Ну сходишь разок в семинарию в мятой рубашке. На экзаменах ты получишь «очень хорошо» даже с мятым воротничком. Отстроится-Храм никогда не выходил из дому в глаженой рубашке. Даже самая отглаженная в мире рубашка, над которой я трудилась целый час, вдруг выглядела мятой, когда он ее надевал. Я и правда не знаю, отчего все на нем выглядело мятым: штанины, рукава, воротничок…
Она, конечно, была права: он получил «очень хорошо» на выпускных экзаменах, несмотря на мятый воротничок, и она тоже стала поправляться и окрепла настолько, что была в силах снова переносить еженедельную пытку визитами в дом матери. Оставалась лишь одна неделя — последняя неделя учебного рабства, отделявшая его от великого путешествия в Ур Халдейский, когда во дворе семинарии появилась Роза. Со своего места у окна, выходящего во двор, он увидел их соседку Розу, бледную, напуганную, торопливо входящую в ворота, и сердце в его груди тут же наполнилось ощущением того, что дома случилось что-то ужасное с мамой, хотя это появление в воротах вовсе не обязательно было истолковывать таким образом. Ведь время от времени Розу вызывали помогать здешней поварихе, а если на сей раз, напуганная и задыхающаяся, она явилась не по своим делам, а по чьему-то поручению, то скорее можно было предположить, что она пришла вызвать Гавриэля Луриа, в доме которого работала дважды в неделю, будучи к тому же сестрою сеньора Моиза, оруженосца его отца — Иегуды Проспер-бека. Войдя в ворота, она на миг остановилась в растерянности, и Срулик почувствовал, что ему следует поспешить ей навстречу, но в этот миг она обратилась с вопросом к этому набитому дураку — преподавателю географии доктору Цви Садэ, который вышел во двор при трости, при портфеле и при всем своем чванстве. Она в испуге посторонилась и с почтительным трепетом ждала слова из его уст: эта бедолага питала почтение ко всем умевшим читать и писать, а уж тем более к такому господину, как доктор Цви Садэ — к учителю, и не просто учителю, а учителю учителей. Срулик, прекрасно знакомый с обоими и знавший, что столько природного ума и здравого смысла, сколько было в кончике ее мизинца, не нашлось бы во всей крупной голове доктора, не говоря уже о прочих человеческих качествах, при виде ее совершенного самоуничижения исполнился не только злости на этого дипломированного дурака, но и ощущения полной и окончательной беспомощности.
— Да-да, такую морду лица имеет все человечество в целом.
Эта ситуация, в которой напуганная Роза в страхе и восторге стояла перед вышеназванным учителем, вдруг с пугающей ясностью представилась ему сценой, изображающей все человечество.
— Все эти великие, все эти спасители, все эти врачи, все эти руководители способны принести избавление дивящимся им и верящим в них толпам так же, как доктор Садэ способен вернуть Розе отца, убитого жителями Лифты двадцать лет назад.
При чем тут давние убийцы из деревни Лифта, что на западных окраинах Иерусалима? Прямая и внятная связь заключалась в обрушившемся на него сокрушительном ударе.
— Все пропало, — сказал он себе. — Ничего не поделаешь. Кривое не может сделаться прямым, и чего нет, того нельзя считать[12].
Доктор Садэ что-то сказал Розе и указал тростью в сторону секретариата. Она склонила голову, замотанную в платок, и скрылась в здании. Когда прошло уже полных пять минут, а дверь класса так и не открылась, опасения Срулика рассеялись и он вздохнул с облегчением. Значит, весь этот ужас, охвативший его при виде напуганной, бледной и спешащей Розы в воротах, не имеет ничего общего с реальностью и вызван только постоянной нервозностью, его собственным внутренним напряжением, заставляющим его вздрагивать от малейшего шороха.
— Чудо было совершено для меня, что она не вошла в класс, — сказал он себе, и бурлящая веселость сменила гнетущий страх, растаявший с появлением всплывшей из глубины дней полной света картины.
Однажды, много лет назад, его отец сорвал попытку ограбления одного магазина и помогал в поимке взломщиков. Об этом тогда сообщалось в газетах, и когда он был вызван свидетелем со стороны полиции, весь квартал явился лицезреть судебное заседание. Пришли все, кроме бабушки Шифры. Девочка в синем платье бежала вдоль длинного коридора суда, и все улыбались ей и называли ее Оритой. Даже полицейские расступались и радостно пропускали ее, потому что она была дочкой судьи. Во время дачи показаний, когда его отец, описывая, как в погоне за одним из грабителей он упал в яму, полную хлама, сказал: «Чудо было совершено для меня, что я вышел оттуда цел и невредим и не сломал обе ноги», судья, слушавший все время с замкнутым и непроницаемым выражением лица, вдруг улыбнулся и заметил: