Путник, зашедший переночевать
Шрифт:
Я оборотился к Игнацу и увидел, что он присаживается рядом с Йерухамом. Я ощутил досаду — во-первых, потому, что он бросил меня одного, а во-вторых, потому, что я вдруг почувствовал, что моя рука, державшая рулон, уже изрядно устала. Я переложил рулон в левую руку и сказал себе: успокойся, ведь Игнац, скорее всего, оставил тебя для твоей же пользы — рассказать этому Йерухаму, что нет человека лучше тебя, потому что ты всегда подаешь ему, Игнацу, и подаешь щедро. И теперь этот парень Йерухам наверняка уже раскаивается в том, что вел себя с тобой так невежливо.
Мне даже стала жаль этого Йерухама, и я решил при первой же возможности дать ему случай помириться со мной.
Тем временем день все же подходил к концу. Солнце, прежде приклеенное к небосводу, точно не в силах отделиться от своих корней, теперь спустилось к горизонту и исчезло за ним. Йерухам поднялся, отряхнул пыль с одежды,
В последние дни наша гостиница пустует. Кроме меня здесь живет только один человек — некий старик, который приехал давать показания в суде. Он то и дело утоляет свой голод куском хлеба, который достает из сумки, а когда ему приносят чашку чая, пьет ее со страдальческим выражением на лице, потому что чашка чая в гостинице стоит целый грош, а у него, видимо, лишнего гроша в кармане не водится. Мне рассказали, что до войны у этого человека были поля и сады в деревне и большой дом в городе, он был одним из директоров городского банка, у него была хорошая жена и удачные сыновья. А потом пришла война и забрала у него сыновей, жена его обезумела и уморила собственную дочь, другие люди присвоили себе все, что у него было, и от его прежнего богатства не осталось ничего, кроме долгов. Вот так вот оно: обогащает Господь и обездоливает, обездоливает и обогащает.
А начались все беды этого человека с того дня, когда грянула война. В тот день его жена отправилась в поля, осматривать свои владения, и увидела, что их урожай горит на солнце, но нигде ни косаря, ни жнеца. И пока она стояла в растерянности, кто-то прибежал сообщить ей, что оба ее сына погибли в первом же бою. Она в отчаянии сорвала косынку с головы, и солнце так напекло ей голову, что с ней случился солнечный удар.
В этой истории нет ничего нового и ничего исключительного. Зачем же я ее рассказываю? Ну, допустим, затем, чтобы показать, как дорог постоянный жилец хозяевам гостиницы, в которой останавливаются такие бедняки.
Крулька накрыла стол и принесла мне ужин. К чести хозяйки, еда была, как всегда, отменной, и, к моему стыду, я к ней не притронулся. Хозяйка огорчилась, и я почувствовал это. Я поспешил сказать: «Сейчас мне одного только хотелось бы — несколько маслин». Она воскликнула с удивлением: «Маслин? Но ведь они же соленые и горькие!» Я кивнул: «Вот именно — соленые и горькие». Рахель вмешалась в наш разговор. «Он говорит „соленые и горькие“, — сказала она, — а у самого лицо при этом такое, как будто он ест что-то сладкое».
«Когда я была в Венгрии, — сказала хозяйка, — мне как-то подали там маслины. Я подумала, что это сливы, и взяла полную горсть. Ну что вам сказать — мне так свело губы из-за этой горечи и соли, что я чуть не выплюнула их вместе со своим языком».
Я сказал: «Для вашего рта они соленые и горькие, а для моего они сладкие. До отъезда из Страны Израиля не было случая, чтобы я сидел за столом, где не было бы маслин. Еда без маслин не считается у нас едой».
«У каждого свой вкус, — отозвалась вдруг Бабчи. — Вот я — подали бы мне сейчас фиги, их бы я съела с большим удовольствием».
Тут и Долек подал голос: «А мне наши яблоки и груши нравятся больше всех тех фиг, и фиников, и рожков, и прочих фруктов, которыми хвалятся сионисты».
Я повернулся к Бабчи: «Да, у фиг тоже хороший вкус и хороший запах, но они не идут ни в какое сравнение с маслинами. А что скажет по этому поводу госпожа Рахель?»
Рахель покраснела: «Я никогда в жизни не ела фиг, но могу представить себе, что они хороши».
«Если ты их не ела, — сказала Бабчи, — то на каком основании ты говоришь, что они хороши? Ой, смотрите, как она покраснела!»
Хозяйка даже задохнулась от злости: «Чтоб у врагов наших лица стали зеленые, что ты к ней пристала?!»
«А что я такого сказала? — возразила Бабчи. — Я только сказала, что она покраснела. Ну и что? Как по мне, то покраснеть не хуже, чем, например, почернеть».
«И совсем я не покраснела! — воскликнула Рахель. — С какой стати мне краснеть?»
И сказав это, покраснела еще больше.
Бабчи засмеялась: «Долек, ты слышал, наша Рахель не верит, что она покраснела, и не знает, с чего бы это. Дамы и господа, не объясните ли вы нам, в чем тут дело?»
Рахель встала: «Так ты говоришь, что я покраснела? Вот я сейчас пойду и посмотрюсь в зеркало!»
Долек высунул кончик языка и тоже засмеялся. Хозяин посмотрел на дочь, на сына, сердито придавил большим пальцем табак в трубке и спросил: «А где Лолек?»
«Лолек? Он пошел к своей красотке».
А я подумал: «Да, хорошо я сделал в тот вечер, позволив Рахели думать, что она победила
меня. Смотри, сейчас она уже не только соглашается со мной — она готова согласиться со мной даже в том, в чем ничего не понимает».От этой мысли мне стало так весело, что я забыл и думать о недавней встрече с Йерухамом Хофши.
Глава тринадцатая
Пальто
Жилье Шустера находится на Королевской улице, за колодцем, между считанными домами, оставшимися здесь после войны. Его квартира расположена близко к улице и немного ниже уровня земли, поэтому в ней всегда пахнет сыростью. С той лишь разницей, что ночью пахнет одной только сыростью, а днем — сыростью с пылью в придачу. Всей квартиры — одна большая, квадратная комната и потолок ненамного выше роста среднего человека. Оно и неудивительно — ведь жилье это построено было в давние дни, когда люди сами себе казались маловажными и поэтому обходились маленькими домами. Справа от двери, на стене, у самого потолка — длинное и узкое окошко, в него видны только головы прохожих, лиц не разглядеть, да и головы застилает пыль, которую поднимают ноги. Снаружи на окошке висит одна поломанная ставня — пронесется ветер, хлопнет ставней и застилает свет. Если не считать предметов портняжного дела: швейной машинки, длинного стола с двумя утюгами, зеркала и обтянутой тканью деревянной болванки в виде женщины без головы и без ног, примерять на ней одежду, — в комнате не так уж много мебели, и поэтому особенно выделяется покрытое дешевым бархатом кресло, стоящее у печи. Хозяева привезли его из Берлина, где жили до того, как переехали в Шибуш. Кресло это знавало немало приключений. В годы войны многие нажившиеся на ней австрияки начали строить себе особняки и захотели украсить их старинной мебелью, в подражание аристократам с их старинными родословными. В поисках такой мебели они отправлялись в отдаленные деревни, к старикам крестьянам, и сулили им хорошую цену. Что же делали крестьяне? Чтобы иметь что продать, они заказывали эту мебель у городских мастеров, коль скоро она пользовалась таким спросом. И когда такой нувориш приезжал за своей покупкой, крестьянин выходил к нему в растерянности и бормотал: «Матерь Божья, это же мебель времен великих князей [50] , которую отцы отцов наших и деды дедов наших с тех еще годов передавали друг другу по наследству, а тут приезжают люди из города и хотят ее купить…» Казалось бы, крестьяне должны были продавать это поддельное старье по дешевке — но не тут-то было. Во-первых, говорили они покупателям, на эту мебель уже положили глаз профессора из музеев. А во-вторых, каково человеку продать предмет, который уже лет четыреста, если не больше, стоит у него в доме и ни есть, ни пить не просит? Услышав такие речи, этот нувориш тут же давал крестьянину назначенную им цену, а некоторые из этих покупателей готовы были даже отдать свое новое пианино за такое бархатное кресло.
50
…мебель великих князей… — иронический намек на те баснословные времена (1569–1795), когда Галиция входила в состав объединенного Польско-Литовского государства (Речи Посполитой), глава которого носил титул короля Польского и великого князя Литовского.
Когда после войны на людей обрушилась инфляция, эти скоробогачи все потеряли и стали продавать свои особняки богатым иностранцам. У иностранцев не было того сантимента, что у австрияков, и они все это старье повыбрасывали на свалку или распродали за бесценок, и вот так нашему портному повезло купить себе за гроши бархатное кресло. Все австрийские газеты тут же подняли крик: «В кресле, в котором когда-то сидели великие князья, теперь сидит польский еврей!» Но Шустер, к счастью, не читал австрийских газет и потому не узнал, что сподобился добавить еще немного злости к вечной злобе ненавистников Израиля.
Каждый раз, когда я прихожу к Шустеру, я застаю его жену сидящей в этом кресле. Под ногами у нее маленькая скамейка, рядом две палки — одна у нее на коленях, другая на полу. Жена Шустера не такая худая, как он сам, напротив, это толстая и грузная женщина, потому что она в основном лежит на кровати за занавеской, которая разделяет комнату, или сидит в этом кресле с длинной трубкой во рту: у нее действительно астма, и она курит ароматные травы, чтобы легче было дышать. Из-за этой ее болезни они как раз и уехали из Берлина и вернулись в Шибуш, хотя там у него были хорошие доходы, а здесь едва хватает раз в день поесть досыта. Почему же им пришлось уехать? Потому что в Берлине дома поднимаются к самому небу и задерживают человеку дыхание.