Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:
– Что, например?
Брат пожал плечами.
– Началось все с того старого идиота с его радиоприемником. – Теперь он говорил очень тихо. – Но тогда вышло по справедливости. Нечего ему было приемник у себя под кроватью прятать! И нечего было притворяться, будто мы прямо-таки преступление совершаем, когда всего лишь подсматриваем, как во дворе маршируют немцы. В общем, иногда мы оставляем для них записки – в кафе или передаем с курьером. Иногда они через того газетчика кое-что передают нам. А иногда и сами приносят. – Кассис пытался казаться беззаботным, но я-то чувствовала, как он напряжен и взволнован. – В общем-то, ничего особенного в этом нет, – продолжал он. – Почти все боши пользуются черным рынком при отправке посылок в Германию. И вещи кое-какие домой отсылают, те, которые реквизировали, понимаешь? Так что ничего такого особенного мы не делаем, – повторил он.
Немного подумав, я неуверенно
– Но ведь гестапо…
– Ох, Буаз, и когда ты только вырастешь! – Кассис вдруг рассердился, как это бывало всегда, когда я приставала к нему. – Ну что ты знаешь о гестапо? – Он нервно оглянулся и снова понизил голос. – Конечно же, с ними мы дел не имеем. Это совсем другое. Запомни: это обычная сделка. Но тебя наши дела совершенно не касаются.
Исполненная обиды, я резко к нему повернулась:
– Почему это не касаются? Я тоже кое-что понимаю!
Теперь я уже жалела, что так мало рассказала тому немцу о мадам Пети; надо было добавить, что она еврейка.
Кассис нахмурился и покачал головой:
– Нет, в эти дела тебе лучше пока не соваться.
Возвращались мы в напряженной тишине из-за опасений: а вдруг мать уже встала и догадалась, что мы без разрешения уехали в город? Но дома мы обнаружили, что она пребывает в каком-то необычайно приподнятом настроении. Она ни разу не упомянула ни о запахе апельсинов, ни о «проклятой бессоннице» и ни словом не обмолвилась о том безобразии, которое я сотворила у нее в комнате. А приготовленный обед был почти праздничным: суп с цикорием и морковкой, boudin noir [35] с яблоками и картошкой, темные блинчики из гречневой муки и на десерт clafoutis [36] , сочный и немного тяжеловатый, из последних прошлогодних яблок, щедро посыпанный коричневым сахаром и корицей. Мы, как всегда, ели молча, но мать на этот раз словно ничего не замечала вокруг – ни нашего настороженного молчания, ни моих спутанных волос и грязноватого лица; она даже забыла сделать замечание, чтобы я убрала локти со стола.
35
Черная кровяная колбаса (фр.).
36
Фруктовый пирог (фр.).
«Может, это апельсин сделал ее такой ручной?» – недоумевала я.
Впрочем, уже на следующий день мать пришла в себя и свое наверстала с лихвой. Мы по мере сил старались избегать ее, торопливо делая привычную работу по дому, а потом ретировались к реке и забрались на Наблюдательный пост. Но игра не клеилась, даже когда к нам присоединился Поль. Он, правда, теперь все чаще чувствовал себя лишним, как бы исключенным из нашего тесного кружка, и редко проводил с нами время. Я искренне сожалела об этом и отчасти ощущала себя виноватой; уж мне-то хорошо было известно, каково это, когда тебя исключают; но я ничего не могла с этим поделать и никак не могла предотвратить наше отдаление друг от друга. Что ж, думала я, теперь и Полю придется сражаться с собственным одиночеством, как это делала я.
К тому же Поль не нравился нашей матери, как, впрочем, и все семейство Уриа. В ее глазах Поль был лентяем, который просто не хочет ходить в школу, и тупицей, неспособным научиться читать. Другие деревенские дети посещали школу и умели читать и писать. Родителей Поля мать называла жалкими людишками и утверждала, что ни один настоящий мужчина не станет зарабатывать на жизнь, торгуя мотылем на обочине проезжей дороги, и ни одна уважающая себя хозяйка не станет чинить дома чужое белье. Но с особой злобой мать относилась к Филиппу Уриа, дяде Поля. Сперва я считала, что это обычная деревенская зависть к богатому соседу. Филипп Уриа владел самой большой в Ле-Лавёз фермой: необозримыми полями подсолнечника, обширными плантациями картофеля, капусты и свеклы, стадом из двадцати коров, множеством коз и свиней и даже собственным трактором (в то время как местные крестьяне все еще по большей части пользовались ручным плугом с запряженной в него лошадью). А еще у него был настоящий доильный аппарат! Нет, это самая обыкновенная зависть, говорила я себе, обида бедной вдовы, в одиночку бьющейся с жизнью, на живущего рядом успешного, зажиточного вдовца. И все равно ее ненависть выглядела как-то странно, особенно если учесть, что Филипп Уриа был старинным другом нашего отца. Они вместе росли, вместе ловили рыбу, плавали в Луаре и хранили общие секреты. Филипп собственноручно вырезал имя нашего отца на памятнике павшим воинам
и всегда по воскресеньям приносил туда цветы. Но мать упорно отказывалась его признавать и лишь сухо кивала ему при встрече. Впрочем, общительностью она никогда не отличалась. Но как мне казалось, после той истории с апельсиновыми корками она стала относиться к Филиппу еще более враждебно.На самом деле мне лишь значительно позже удалось выяснить истинную причину этой неприязни. Если честно – лет через сорок, когда я наконец прочитала ее альбом. Когда сумела разобрать эти бредущие поперек страницы строки, написанные микроскопическим, неровным, вызывающим головную боль почерком.
«Уриа уже известно, – писала она. – Я заметила, как он порой на меня смотрит – с жалостью и любопытством, как на животное, которое случайно переехал на дороге. Вчера вечером он видел, как я выходила из "La R'ep" [37] с тем, что вынуждена там покупать. Он ничего мне не сказал, но я сразу поняла: догадался. Он уверен, конечно, что нам бы следовало пожениться. Для него это самое оно – вдова и вдовец поженятся, объединят земли. У Янника ведь не было брата, который мог бы после его смерти унаследовать ферму, а женщине как-то не пристало одной тянуть на себе такое хозяйство».
37
Кафе «La Mauvaise R'eputation».
Если бы мать была обычной милой женщиной с уживчивым характером, я бы, возможно, вскоре кое-что и заподозрила. Но определение «милая женщина» Мирабель Дартижан никак не подходило. Она была твердой и колючей, как каменная соль; мрачной, как речной ил, а приступы гнева у нее случались столь же неожиданно, как летняя гроза, и были неотвратимы, как удар молнии. Я никогда даже до причин этого внезапного гнева не доискивалась, просто старалась по мере сил избежать прямого попадания.
14
На той неделе мы в Анже больше не ездили, и ни Кассис, ни Ренетт, похоже, не имели ни малейшего желания обсуждать со мной ту встречу с немцами. Да и я как-то не решалась упоминать о своей болтовне с Лейбницем, хоть и была не в силах тот разговор забыть. Воспоминания о нем то наполняли мою душу какими-то тревожными предчувствиями, то вдруг заставляли ощутить в себе некую странную силу.
Кассис казался каким-то беспокойным; Рен злилась на меня, смотрела сердито; к тому же целую неделю шли дожди, Луара грозно вздулась, а поля подсолнечника окутала синеватая дымка. После нашей поездки в Анже минуло уже семь дней. На рынок в последний раз мать ездила с Ренетт, а мы с Кассисом бродили с недовольным видом по насквозь мокрому саду, и я, глядя на зеленые сливы на ветках, с какой-то странной смесью любопытства и тревоги вспоминала о Лейбнице. Мне казалось, что я вряд ли когда-нибудь его увижу.
И все-таки я увидела его, причем совершенно неожиданно.
Это случилось тоже в рыночный день ранним утром. В тот раз была очередь Кассиса помогать матери; он укладывал в повозку продукты на продажу. Рен носила из холодной кладовой свежие сыры, завернутые в виноградные листья, мать собирала яйца в курятнике. Я же только-только вернулась с реки с утренним уловом: парочкой небольших окуней и несколькими уклейками. Все это я порубила на куски в качестве будущей наживки и оставила в ведерке под окном. Обычно в такой день немцы в деревне не появлялись, и когда к нам в дверь постучали, я бросилась открывать.
На пороге стояли трое: двое были мне неизвестны, а третьим был Лейбниц. На этот раз он выглядел очень подтянутым и аккуратным, мундир застегнут, винтовка спокойно лежит на сгибе руки. Увидев меня, он сперва изумленно раскрыл глаза, потом улыбнулся.
Если бы не он, я вполне могла бы и дверь у них перед носом захлопнуть, как Дени Годен, когда немцы попытались реквизировать его скрипку. И уж совершенно точно я бы позвала мать. Но тут меня вдруг охватила такая неуверенность, что я лишь неловко топталась у дверей, не зная, что делать.
Лейбниц повернулся к своим спутникам и заговорил с ними по-немецки. По жестам, которыми он сопровождал фразы, я догадалась, что он хочет сам осмотреть нашу ферму, а их отсылает дальше, в ту сторону, где живут Рамондены и Уриа. Один из тех двоих посмотрел на меня и что-то сказал. Все трое засмеялись. Потом Лейбниц кивнул им, все еще улыбаясь, и прошел мимо меня на кухню.
Я понимала, что надо бы позвать мать. Когда к нам заходили немецкие солдаты, мать еще больше мрачнела и с каменным презрением наблюдала за тем, как легко они реквизируют у нас все, что им нужно. А тот день был и вовсе не подходящий: у нее и так настроение хуже некуда, неожиданное вторжение немцев стало бы последней каплей.