Пятая зима магнетизёра
Шрифт:
— Быть здесь, — просто сказала она.
— Здесь? — раздраженно воскликнул он. — Ты что, не понимаешь, черт возьми, что тебе нельзя здесь быть!
— Тогда там, — сказала она, неопределенным движением указав то ли на город за стенами ратуши, то ли на мир вообще. — Я подожду, пока ты со всем этим разделаешься.
— Разделаюсь! — взорвался он. — Разделаюсь! Да если ты расскажешь им про меня, это они разделаются со мной, и навсегда!
— Вон что, — сказала она упавшим голосом и смущенно съежилась под его взглядом. — Я просто думала, ты будешь рад.
Он, было, встал, но теперь рухнул на койку,
Он посмотрел на женщину. Она стояла на прежнем месте и молча улыбалась.
— Ничего никому не рассказывай, — хрипло сказал он. — Ничего из того, что знаешь обо мне. Ничего.
Она улыбалась все добродушней — улыбкой человека, который, наконец, в силах что-то предпринять, которому перепала толика власти и он преобразился от собственной важности, хоть и не знает, что с этой важностью делать.
Он смотрел на нее и думал: «Я прошу, я клянчу у нее, а она смотрит на меня и по-матерински улыбается. Ей бы плюнуть мне в лицо, а она улыбается».
— Тебе ничего не нужно? — дружелюбно спросила она все с той же невыносимо снисходительной улыбкой на губах.
Нужно, подумал он.
Он рывком вскочил, сделал два шага к ней и с размаху, молниеносно нанес ей короткий удар в зубы. Она отшатнулась, уставившись на него с ужасом.
— Убирайся, — тихо сказал он. — Убирайся.
Они вывели ее из ратуши. Когда она оказалась на лестнице, префект спокойно спросил ее, узнала ли она то, что хотела узнать. Она не ответила. Дочь по-прежнему сидела на ступеньках, жевать она перестала, а стражам надоело ее безразличное молчание. Женщины спустились с лестницы и медленно побрели по городу, две серые мыши, жмущиеся к стенам домов. Никто их не заметил.
Он нашел железный гвоздь и стал рисовать им на каменной стене. Дело продвигалось медленно, приходилось думать над тем, что рисуешь. Сначала он нарисовал треугольник. Потом еще один, основание, которого лежало над вершиной первого и касалось ее своей серединой.
Меня погубил успех, а не Зелингер, думал он. Зелингер сделал то, что должен был сделать. Всегда найдется кто-нибудь, кто встанет и укажет, что черта перейдена. Правда, его он не учел — не учел Зелингера из Зеефонда. Ничтожные рабы опрокидывают колесницу триумфатора. Они должны ее опрокинуть, потому что она покатила не по той дороге.
Искушение было велико, думал он. Сперва больная, с которой все шло хорошо, которую он вылечил. Потом другая, привлекшая еще большее внимание, но тут получилась осечка. Я не
должен был так рисковать. Но когда при мне нет ни силы, ни визионерского дара, пациенты все равно толпятся вокруг со своими болезнями и смотрят на меня, словно сила при мне. Они не понимают, что это зависит не только от меня. Что мне надо помочь ее накопить.У великого Парацельса тоже бывали неудачи. Ему пришлось скитаться из города в город с готовой рукописью «Сифилитических болезней». Только в Лейпциге удалось ее напечатать вопреки глухому недовольству бургомистра. Великий Парацельс был выносливым, — думал Мейснер.
Великий Парацельс, думал он, пробуя это имя на вкус. Великий Парацельс, которого все время преследовали неудачи.
Хотел бы я знать, вяло думал он перед тем, как его сморил сон, что станет делать герцог. Может, все переменится. А может, полетит в пропасть.
В свете, который падает из оконца, лицо его кажется сильным и властным. А если посмотреть в крохотный дверной глазок, к которому часто припадают стражники, он похож на портрет кисти средневекового мастера: длинные волосы, борода, просветленное лицо.
Камера находилась в подвале. Однажды ночью в маленьком зарешеченном оконце, смотревшем в стену соседнего дома, выбили стекло. Позднее в тот же день в маленькое отверстие просунулась мужская голова — мужчина с любопытством уставился на длинноволосого человека с всклокоченной грязной бородой и высокомерным взглядом. Человек подошел к любопытному, приблизил свое лицо к его лицу и плюнул в него.
Любопытный с улицы отпрянул, по его веку стекал плевок. Мейснер улыбался ему из окошка.
— Вы человек благородный, — рассуждал недоумевающий префект. — Вы получили образование и много чего повидали в жизни. Почему вы заперты здесь? Может, все это просто поклеп?
Воздев руки к небу, Мейснер посмотрел на префекта прекрасными скорбными глазами.
— Злоба людская, — ответствовал он.
Помощник префекта, верзила, который лишился зубов, когда муж некой особы по фамилии Савински дал ему по физиономии вальком для белья, тоже расспрашивал Мейснера, но в другой раз.
— Что вы станете делать? — спросил он Мейснера, щурясь в полумраке камеры. Дело шло к вечеру.
Узника трудно было разглядеть на фоне темной стены. Но голос прозвучал жестко, непреклонно, голос властелина, рожденного повелевать:
— Делать ничего не надо. Защищаться не надо. Нужна только Сила.
Помощник задал еще несколько вопросов, но Мейснер не удостоил его ответом. Разговор был занесен в тюремный протокол, который потом цитировался в официальном отчете, представленном суду.
Мейснер выражал недовольство тем, как его кормят. Он утверждал, что не получает пищи, соответствующей его положению. Он обратился с официальным письмом к бургомистру. Он требовал, чтобы его кормили четыре раза в день, к каждой еде подавали вино и чаще цыпленка.
Ответа на жалобу не последовало.
Префект, позднее допрошенный на суде, заявил, что не считает себя вправе судить о характере человека, который лишь короткое время содержался у него под стражей в ратуше. Впечатления, которые у него сложились, столь противоречивы, что не могут стать основой общего суждения.