Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
«Я никогда не поеду на Соловки, – решительно сказал мне однажды Олег Васильевич. – Я Секирку слишком хорошо помню».
А я поехал. Там решили школу построить, стали под фундамент рыть. Вонь пошла по поселку! От братских могил, от расстрелов полувековой давности. Показали мне череп с отверстием в основании, и пуля сплющенная в нем перекатывалась, свидетельство эксперимента – борьба за экономию боевых патронов: если поставить четырех в затылок друг другу, то можно одним выстрелом – лишь в четвертом завязнет.
Что-то вы там мне про Камбоджу? про Никарагуа? про фашизм?
– Не буду я писать вам некролог! Не могу. Не хочу.
– Ну Андрей Георгиевич!.. Больше некому. Крепость пала. Теперь придется самим.
27
Аззальзаля (Сура 99)
8 марта, Санкт-Петербург
Годовщина
Про каких еще заек?!
«ЧТО БЫ НИ СДЕЛАЛ в России человек, его прежде всего жалко. Жалко, когда человек с аппетитом ест. Жалко, когда таможенный чиновник, никогда не бывавший за границей, спросит вас, какая там погода…»
Под этими словами мне до сих пор хочется расписаться.
Но это не я их написал.
И это не я их прочитал… Я тогда даже не знал, что у Блока есть проза.
Я тогда прозу сам писал.
Прозу Блока открывает мне вслух Лидия Корнеевна. Высокая, прямая, седая и молодая, величественная, как Анна Андреевна. В смысле: такая же естественная.
Как датировать подобный мемуар? Значит, Ахматова еще жива, а Бродского уже судили.
И я привез в Москву первый вариант «Пушкинского дома».
Вот – «молния искусства» образца 1965 года. Шесть-пять.
О, ленинградец того времени в Москве – особая тема!
Значит, я слушатель Высших сценарных курсов. Подал по подсказке Рейна, принят по рекомендации Пановой.
– Зачем вам это надо? – сказала Вера Федоровна.
– И вот еще какая русская проза есть! – восклицает Лидия Корнеевна, извлекая единственный в мире экземпляр уничтоженной книги Бориса Житкова. Сожжение «Ста тысяч почему» вызывает у меня смех. Оказывается, он писал и «потому что».
И вообще был красавец. Денди и джентльмен. В такого и влюбиться, а он не только про заек, он еще и прозаик!
Таких расстреливали уже за внешний вид, а не только за то, что они написали.
Немногие вернулись с поля…
Если переставить две последние цифры, получится пять-шесть, 56-й.
Пятьдесят
шестая – что за статья?.. XX не век, а Съезд.Наша семья счастливо обошлась: мы никого не ждали.
Все на работе. Я один дома: тружусь перед зеркалом с гантелями. Звонок. На пороге какой-то сотканный из пыли человек.
– Кедровы здесь живут?
Не верит, что здесь. Глядит на меня – и не верит.
– И Ольга Алексеевна? И Георгий Леонидович?
Я надуваю бицепсы:
– Я их сын.
– Странно, – говорит пришелец. – А такие красивые родители.
И уходит. Я исключительно оскорблен. Возвращаюсь к зеркалу… и почему-то не нравлюсь себе.
Человеку надо в чем-то отражаться – вот в чем дело. Иначе его нет.
Так что важно, в чем.
Ленинградец отражался в Москве как провинциал, как чучмек. «Великий город с областной судьбой» приобретал если и не национальные, то фольклорные черты. Паустовский докладывал своему литсекретарю: «Приходил Битов с пирогом и рукописью». Секретарь пересказывал, смеясь, в ЦДЛ. Я обижался: ходоки, видите ли, у Ленина… топчусь в лаптях в прихожей у барина… оброк принес. Теперь-то я все понимаю: сам стал старик, замученный чужими рукописями, а тогда… надо же все настолько на свой счет принимать! Сам, можно сказать, единственный экземпляр у меня из рук вырвал: дайте почитать! Естественно, не прочел. Так верни!
Естественно, потерял, а признаться трудно. Мама же пыталась подкормить голодающего студента в Москве, увлекалась пирогами, пересылала их с оказией, паковала с немецкой тщательностью… «А это что у вас? Еще рукопись?» – «Нет, это пирог. Мама прислала». – «Печеного мне нельзя». – «Мне зато можно». Вот и весь разговор с классиком. Зато навсегда. Никого не осталось: ни пирога, ни рукописи, ни классика. Один я всех пережил… Мемуаром зацвел.
«Тарусские страницы»… Теперь ругают шестидесятников, а они до сих пор сами себя не поняли. Что это было? – так стремительно поверить, что все наладится: и справедливость восторжествует, и вообще… Зато репутаций, как грибов. Про Максимова слыхали? Его сам Мориак гением объявил! А Мориак кто такой?.. Франсуа, что ли…
Ленинградец-то насколько ни во что не верил, настолько же доверчив был. С одной стороны, в Москве все продались, с другой – и снисходительной улыбки довольно, чтобы расцвесть и понадеяться на участь. И только что порочимый литературный генерал превращается в доброго и талантливого человека, и дружба навек. В генералы же производились с первой публикации. Правда, смотря где. В «Новом…», скажем, «…мире». Но можно и в «Литературной Москве», или «Дне Поэзии», или вот в «Тарусских страницах». О, эта мечта о «Двухрассказах», в «Новом мире»! – очнуться знаменитым…
В Москву рисковали поодиночке, Москва же высаживалась десантом. Вон она шествует шеренгой от «Октябрьской» до «Европейской», в распахнутых, как у Ленина, плащах: Окуджава, Войнович, Икрамов, Галич… кто там еще? – кто их собрал? кто «стрелу» оплатил? чем это они так прославились? Ума не приложу. Всей-то славы: авторы «Синтаксиса», машинописного издания, за который Гинзбург-составитель еще не сел, но – сядет.
Значит, дата уже другая: шесть-ноль, шестидесятый, шестидесятники…
Очень много еще сядет, уедет, сопьется, умрет, чтобы их сегодня все ругали, потому что они именно этого и добились и, может, одно это и обеспечили – чтобы о них вытирали ноги. Именно за это им честь и хвала.
Очень уж это невкусно: ноги мыть и воду пить.
«Тарусские страницы»… Корнилов, Максимов… читали?
Хрущев не только зэков, он еще и славу выпустил на волю. Как же она гуляла!
Не в свободе печати, а в свободе славы, оказывается, дело. Когда ты сам ее раздаешь.