Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
Публикация больше не станет сенсацией. Последние публикации ХаХа века тому доказательством.
1999 год ознаменовался первоизданием (спустя шестьдесят лет!) романа «Виктор Вавич» [19] , неожиданно принадлежащего известному советскому детскому писателю Борису Житкову. Роман этот полноправно заполняет брешь между «Тихим Доном» и «Доктором Живаго». Однако… ничего сравнимого не произошло в читательском восприятии.
«Звезда» (через семьдесят уже лет!) публикует крупнейшее произведение известного в свое время ленинградского писателя Геннадия Гора – роман «Корова»…
19
Житков
И то и другое – удел дипломных работ.
Не прозвучать в своем времени! – кровоточащая рана текста.
Деление на разрешенное и запрещенное, опубликованное и неопубликованное продолжает партизанскую, мстительную войну в условиях так называемой гласности. Не гласности, а – оглашенности!
Свобода как обязательное условие подлинного текста остается навеки заключенной в нем самом.
Когда кончается эпоха,Нам не до выхода и вздоха.Опыт Пушкина – гибель, опыт Гоголя – вымирание. Но – смерть и то и другое. Роль царизма в этом преувеличена. «Как бы плохо я ни писал, а добьюсь, что гимназист будущего века схлопочет за меня двойку!» Неужто и Брюсов прав?! Вздох эпохи – последний вопрос Сальери.
С Геннадием Самойловичем Гором я познакомился в самом начале 60-х. «Вот загадка: как совмещается его борщ с его сюрреализмом?» – шутил профессор Н. Я. Берковский. Борщ его добрейшей жены действительно был отменный. Я его хлебал на кухоньке в писательском доме на улице Ленина, где жила Ахматова, где до сих пор проживает Виктор Викторович Конецкий. Борщ нельзя было есть в кабинете: там картины, там книги. У Геннадия Самойловича была небольшая, но замечательная коллекция: не говоря о Тышлере, в ней был и Чекрыгин, и Петров-Водкин. Бесспорной вершиной были картины ненецкого примитивиста Панкова. Библиотека была тоже небольшой… Он говорил о Прусте и, озираясь, снимал с полки Бергсона, говорил о Вагинове и показывал всю его трилогию. То «Столбцы» Заболоцкого, то «Город Эн» Добычина, то Н. Федоров, то «Опавшие листья», то Шестов, то «Египетская марка», то личные воспоминания о Малевиче или Филонове… Так любить литературу, философию, а пуще всего живопись и писать то, что он писал? – не в этом ли заключался пресловутый сюрреализм Геннадия Самойловича? – «Так думал молодой повеса», вполне утвердившийся в своем презрении к печатной советской продукции, раскалывая Геннадия Самойловича на рюмочку.
Книжек он в руки не давал, но доверие его росло. «Только никому не говорите, – шептал он в дверях, вытирая платком лысину (он очень замечательно потел, когда волновался: потины проступали как редкий крупный град, и тогда особенно напоминал крупного круглого обиженного младенца), – вот моя первая книжка. Это опаснейший формализм. Это единственный экземпляр».
Ему нравилась моя молодость – я только что выпустил свою первую. Между нами пролегала дистанция в 33 года. Он хотел тряхнуть стариной (то есть молодостью) – продемонстрировать класс. Книжка называлась «Живопись», состояла из рассказиков и не потрясла меня. (Мы много тогда понимали про себя и мало – вообще.)
Гор начал рано, но опоздал: книжка вышла в год «великого перелома». Чудо, что успела выйти.
(Мне нравится воображать аспиранта 2029 года, избравшего себе столь непрестижную специализацию, как «Русская литература 20-х годов XX века». Аспирант этот – выродок, бескорыстный энтузиаст: как замечательно писали прозу в России сто лет назад! Платонов, Булгаков, Зощенко, Мандельштам находились в пике своей гениальности! О,
если бы он знал, насколько не существовали эти тексты для своего времени! И чем оно было для их авторов…)Книжка успела выйти – перспектива захлопнулась. Изменить своим вкусам, своим поискам молодой Гор не мог. И он попробовал изменить не темЕ (он ее еще не обрел), а темУ. Вера в то, что исповедуемый им художественный метод всесилен, была неколебима. Можно было пожертвовать всем, кроме метода.
Коллективизация, раскулачивание, соцсоревнование, великий почин, пионеры, партячейка, троцкизм, антирелигиозная пропаганда, «головокружение от успехов», «Поднятая целина», даже будущий Павлик Морозов, – всё, пожалуйста…
И он стал переписывать советскую газету 1929 года: то, что надо, но – по-своему.
Получилась «Корова». В ней столько простодушия в хитрованстве! Проповедь колхоза и апология Живописи. (Интересно бы отдельно обсудить проблему «созидательности» авангарда: почему авангард после? Знаменосцы в хвосте Истории. Мужики Малевича и Филонова объединились в колхоз – получилась студия ИЗО.)
В финале романа Корова горит, как у Эйзенштейна и Тарковского. Кулак погибает на рогах полыхающей Коровы.
Оптимистическая трагедия! – вот еще образчик.
Несмотря на такой светлый финал, «Корову» не напечатали.
«Прививка от расстрела» [20] не привилась.
Рукопись жгла руки. Неопубликованная, она становилась опасной.
«Раз существует название, существует и предмет».
«Но я слежу за мировыми событиями внимательными глазами… я читаю газеты. И что же я вижу. Я не знаю, кому подражают коммунисты, но я вижу, кому подражают фашисты. Фашисты подражают коммунистам».
20
О. Мандельштам. «Четвертая проза».
«Только коммунисты и неверующие отделяют слова от понятия».
«Тут поп вдруг замолчал и принял фигуру вождя». Любая цитата прикидывалась статьей, но уже не из «Правды».
И Гор потерял «Корову». Рукописи не горят, а теряются. Горят коровы.
– У меня был еще роман «Корова», – шепотом сообщал мне Гор через тридцать лет, – но рукопись пропала…
– Корова пропала?
– Смешно, правда?
– А вы искали?
– Искал…
– Волки съели?
– Не смешно.
– Нашли Корову?
– Не-а.
Так я разговаривал с ним при встречах в течение лет… Чаще в Комарове.
– Нашел, – сообщил он мне однажды заговорщическим шепотом.
Лысина его вспотела.
– Корову! – возликовал я.
– Нет, «Маню». Рассказ один. Я вам дам почитать, но вы никому не…
Я читал с доброжелательным предубеждением и… восторгом!
Там жена уходила от мужа по частям: сначала рука, потом нога… сначала брови, потом подбородок… в конце концов осталось одно ухо, но и оно исчезло при встрече с женою на улице.
Такая боль расставания!
– Гениально! – восклицал я, в тайно обусловленном месте возвращая автору рукопись. – Надо печатать.
– Нельзя! – испуганно озирался он.
– Почему же нельзя! – возмущался я. – Уже можно. «Превращение» же напечатали!
– Я Кафку тогда не читал… Я сам это написал.
– Тем более! Кафке можно, а вам нельзя?
– Вам уже можно…
– Вы же теперь фантастику пишете, выдайте рассказ за фантастику, Геннадий Самойлович.
– Ну что вы, право, Андрей Георгиевич. Как ребенок… Это не фантастика.