Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
И слава Богу, что не отравлено было непосильное существование гения еще и переводной картинкой нашего ему монумента, зрением нашего восхищенного лица, а то бы отбросил он к черту свой резец вместе с кистью и пером и ничего бы именно для нас с вами не создал.
И если жаждал бессмертия гений, если и впрямь так уж боялся смерти, то боялся он именно умереть как живой человек, как мы с вами. Только если уж боялся, то во столько же раз больше, во сколько его гений превышал наши с вами потомственные возможности. И разжег он свою огромную печь, прогорел и погас, протопив улицу… И так велик был этот жар, что остался он жив между нами не только в остывшем загробном памятнике, не только в скудной нашей памяти, но и на самом деле, как прохожий, как сосед в кафе или житель соседнего подъезда. Признание ли то или насмешка Провидения над ним самим? Не наказали ли его за преувеличенный страх смерти преуменьшенным правом жизни: быть живым среди нас с вами, но еще меньше, чем жива
Ленин и Пушкин – 1969
«МЛАДШИЙ БРАТИК восьмилетнего Володи Ульянова был, по-видимому, нежный, чувствительный мальчик. Он очень расстраивался от песенки “Жил-был у бабушки серенький козлик…”, а когда доходило до “рожек и ножек”, даже не мог удержать слез. Гимназист первого класса Ульянов решил отучить брата от этой вредной немужественной привычки и, когда они оставались наедине, делал свирепое лицо и страшным голосом неустанно распевал эту песню. Братик забивался под диван и там рыдал до икоты, но Володя не отступал и, через какое-то время, достиг цели: братик уже совсем не переживал за козлика, а лишь за самого себя» (со слов сестры В. И. Ленина).
«Вспоминая о своей деревенской жизни в Захарове, Пушкин рассказывал П. В. Нащокину следующий анекдот. В Захарове жила у них в доме одна дальняя родственница, молодая помешанная девушка, помещавшаяся в особой комнате. Говорили и думали, что ее можно вылечить испугом. Раз ребенок Пушкин ушел в рощу, где любил гулять: расхаживал, воображая себя богатырем, и палкою сбивал верхушки и головки растений. Возвращаясь домой, видит он на дороге свою сумасшедшую родственницу, в белом платье, растрепанную и встревоженную. “Братец, меня принимают за пожар!” – кричит она ему. Для испуга в ее комнату провели кишку пожарной трубы. Тотчас догадавшись, Пушкин начал уверять, что она напрасно так думает, что ее сочли не за пожар, а за цветок, что цветы также из трубы поливают» (П. И. Бартенев).
Гоголь – 1973
Ленин и Гоголь
БЫЛО 31 ДЕКАБРЯ: поезд прибывал в двадцать минут двенадцатого: сорок минут, чтобы поспеть к праздничному столу…
За час до прибытия заработал радиоузел. Спела Шульженко, еще кто-то… Номера следовали без объявления, и что споют, что сыграют, можно было лишь догадаться или не догадаться. Следующим номером выступал чтец. Голосом народного артиста, подменив мастерство вымогательством реакции, говорком деда Щукаря, подмигивая и выжидая, – стал «читать классику». Что это была именно классика, понималось сразу же по тому, какое большое значение придавал артист словам как раз незначительным: например, существительные у него были поглавнее глаголов; он выделял все время не те слова, но с такою уверенностью, какую могла придать этим лишним словам лишь очень большая слава, большая власть имени. Однако имени-то как раз мне угадать не удавалось, что несколько задевало мою профессиональную честь. И то, что я не сразу угадал текст, а лишь под подсказку имен собственных, как то: Киев, Хома, – совсем меня раздосадовало. И даже такое мысленное восклицание в адрес исполнителя: мол, до какой же неузнаваемости можно довести текст! – не умерило этой самолюбивой досады. Я отвернулся, перестав слушать. В ночном окне не было ничего – отражался тот же вагон, тот же я. Как всегда, шестой, последний час пути был особенно лишним. Люди истомились, приближаясь. Преждевременно сложили вещи, преждевременно надели пальто, преждевременно столпились в проходе…
«И вдруг настала тишина: послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви. Взглянув искоса, увидел он…» Все-таки странно, подумал я, – поезд, Новый год, Вий… Чушь абстрактная.
Поезд стал сильнее покачиваться и подпрыгивать на стрелках, выбирая в дельте железной дороги свой, частный рукав, свой тупик. А чтец продолжал, веселым голосом ликвидируя ужасы и подчеркивая неистощимость народной фантазии, ее жизнеутверждающую силу… Как это ему удавалось? – это было и впрямь мастерство. Во всяком случае, звание свое он заслужил, он ему соответствовал…
«С ужасом заметил Хома, что лицо на нем было железное», – радостно воскликнул чтец, и тут в динамике щелкнуло и, показавшийся на этот раз таким естественным, железнодорожный голос произнес:
– Поезд прибывает в город-герой Ленинград…
Перрон. Клумба-могилка в конце пути. 23:25 на табло. Монумент, выбросивший руку: «Вот он!»
И лицо на нем было железное.
Внешний осмотр книги
ГОГОЛЬ В ИЗДАНИИ А. Ф. Маркса, том четвертый – «две сцены, выключенные и при первом издании, как замедлявшие течение пьесы». Явление Растаковского… Заинтересовавшись, ищу, остался ли Растаковский где-нибудь в основном тексте; листаю, не нахожу, заскучав, захлопываю. Что такое?..
«Переплетная мастерская “Нивы”», – читаю внизу обложки.
Так, аккуратно… Аккуратно тогда переплетали. Приятно в руке подержать… Зеленовато-голубой коленкор, золото все еще не вытерлось. Вензель – цветок-вьюнок – вопросом. Цены, однако, сзади нет. Но – что такое?!Закрыл Гоголя – опять Гоголь. «Рисунок утвержд. Правительством», – набрано под этим цветком. То есть этот самый цветок утвержден. Трудно даже так себя утешить, что тогда у правительства был вкус неплохой, мол, вензель достаточно хорош… «Утвержд. Правительством». Мы – соотечественники.
Шкатулочка в коробочке
ВООБЩЕ-то МНЕ ВСЕГДА казалось, я себя тешил, что легко нахожу любое место в книге, какое мне нужно. Даже давно читанной книги, в незнакомом издании. Раз-два, открыл, заглянул, вот оно, единственное место! Трудность – не заметить за собой этот шик.
Есть авторы, воды которых сразу смыкаются за читательской кормой, остается впечатление, даже потрясение, но почти такое же тотчас нерасчленимое, как сама закрытая книга. Так Достоевский. Пока читал, забыл слова, которыми было написано. Так вот, даже у Достоевского я сразу отыщу нужное мне место. Проблема только – вспомнить какое… Дуэль? Где у него дуэль?.. Не там, не там и не там. Значит, «Бесы». В «Бесах» – где? Не тут и не тут…
Казалось бы, у Гоголя мы помним все детали. С детства отчетлив, обведен каждый образ. Вот у него я никогда не могу отыскать, отворить томик там, где мне надо…
Пришла мне однажды идея взять эпиграфом описание чичиковской шкатулки. Что может быть отчетливее этого предмета! Вот она стоит у меня на столе, как произведение поп-артиста. Такой же будет и эпиграф, как переводная картинка! С радостью бросился я в то отчетливое место «Мертвых душ», где стояла шкатулка. Ее там не было. Там было лишь слово «шкатулка» и не то подмигнуто, что это замечательная шкатулка, не то обещано, что о ней еще не раз зайдет речь. С трудом отказавшись от того места, на котором она всегда для меня стояла (а именно – водворение Чичикова в гостиничном нумере), я направился в следующее, где она, во вторую очередь, могла быть, – но и там ее не было. Это меня уже обескуражило и задело – нехотя предположил я третье и почти был удовлетворен, когда ее и там не оказалось. Я стал листать вдоль и поперек, поневоле увлекаясь и перечитывая отдельные главы, – шкатулки не было нигде! Но я ее помнил, как видел!.. Я провел в этом ожесточении целый день, так и не принявшись за работу. К вечеру я уже стал натыкаться только на заново перечитанные места, а там, где она должна была быть, – я уже помнил почти наизусть. Шкатулки же не было, как сквозь землю… вернее, сквозь страницу, меж строк провалилась. Я уже стал подумывать о необычайном художественном феномене, некоем чуть ли не топографическом (предвосхищение!) эффекте, при котором Гоголь, ничего не затратив, заставил нас видеть буквально, физически… Да и повод перечитать «Мертвые души» под столь непривычным углом, в такой непоследовательности… за один этот повод можно было благодарить случай и не расстраиваться… Да и день прошел… Почти удовлетворенный, отложил я книгу, мечтая о силе художественного образа. И, потягиваясь ко сну, пролистнул книжку, как карточную колоду, как ногтем по клавишам… что такое? неужели! быть не может! Живой Гоголь усмехнулся с листа, да что там! я услышал, как он хихикнул, уткнувшись длинным носом в плечо…
Коробочка! В «Коробочке» помещалась шкатулка! Не знаю, с чего это именно «Коробочку» не тянуло меня перечитывать, почему именно в ней для меня шкатулки быть не могло?.. Точно одно, что это была единственная не перечитанная мною глава в этот впустую потерянный день.
Но этого мало – я же говорю, что услышал в своей комнате смех… Ибо что же я прочел, наконец, отыскав злополучную мебель?
«“Эк уморила как, проклятая старуха!” – сказал он, немного отдохнувши, и отпер шкатулку. Автор уверен, что есть читатели такие любопытные, которые пожелают даже узнать план и внутреннее расположение шкатулки. Пожалуй, почему же и не удовлетворить? Вот оно, внутреннее расположение…»
Гоголь хихикнул.
P. S. Сейчас, когда я пишу все это, решил уточнить и ту фразу, что слышал в вагоне и запомнил очень отчетливо, про «железное лицо». И что же? История со шкатулкой почти повторилась, с той разницей, что «Вий» – покороче. Я нашел эту фразу в caмом верху предпоследней страницы, отказавшись от поверхностных поисков и перечитав подряд. Ну и не жалею.
Очень трудно находить что-нибудь в Гоголе, вплоть до смысла – тогда Гоголь как-то скукоживается, увертывается. Гоголь прячется, а когда вы наконец найдете – это будет не то, не он: не вы его нашли, он сам высунулся, где не ждали, где нет места вашим о нем представлениям, где его вчера не было. Тот Гоголь уже не там, где его помнишь, этот – не там, где его ждешь. Очередность Ноздрева и Собакевича не очевидна, а где Плюшкин – вы просто никогда не узнаете… И сколько ни листай, сколько ни старайся узнать ПРО Гоголя, в комнате останется только след смеха, тень носа и запах легкой нечистой силы.