Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— О, какая великолепная память у Оли Жарковой! — воскликнул Сергей. — Откуда же тебе известны эти слова?

— Я их в старинном путеводителе вычитала. Придем — я тебе покажу эту книгу. Там много любопытного сказано про наш город.

— Обязательно покажи! А то я чувствую себя простофилей: столько лет жил в Сталинграде и ничего о нем не знаю. Это нехорошо, скверно. Я тебе могу пересказать всю историю Германии, но я плохо знаю родной город. Это нехорошо! — энергично повторил Сергей и, столкнув светлые, с рыжинкой, брови у переносья, задумался…

А Оленька размышляла о том, что едва ли в России за всю ее долгую историю найдется еще такой мятежный и вольнолюбивый город, как Царицын, который точно вскинулся на могучем волжском гребне промеж Европы и Азии — будто тревожный сполох в ночи.

Испокон

веку здесь, в понизовье, штормовой волной гуляла, буйно расплескивалась, словно шипучая и мутная волна половодья, возмущенная голытьба из «охудалых и задолженных» беглых крестьян Московии, чтобы жить на свободе, никуда «не приписываясь», и не только жить-пировать в свое холопье удовольствие, но, при атаманском зажигательном всклике, и свиваться в омутистые воронки и суводи народного гнева и накатывать карающим валом на царских воевод и бояр.

На пути этого вала вздымался бревенчатый утес — Царицын. Здесь, в крепостных наугольных башнях, на стенах в острых кольях, у бойниц с пушками и самопалами, бездремно несли дозор стрельцы. Не однажды тряслись они в страхе под нахлестами разгневанной людской стихии. Наконец и вовсе рухнули подмытые стены, и хлынули в пролом казаки и «сбродники»… Засмирили этих — глянь, «забаламутил» зело речистый монах Сильвестр, по прозванью «черный дьяк», возопивший с колокольни: «Идем, миряне, изымать бояр!» Только сыскали на монаха управу — заколобродили раскольники. Не успели царские ратники расправиться с ними — новая напасть: атаман Сережка Кривой грозится приступом. А за Сережкой уже сам Степан Разин «припожаловал» под стены крепостные, дубовые, и царицынский сермяжный люд без промешки распахнул перед ним ворота и вынес хлеб-соль. Затем, после разинцев, полонили Царицын булавинцы, нарекли его градом вольным, казачьим, самоуправным, да одолела повстанцев царская рать — и потянулись к Москве, на десятки верст, виселицы…

Но этот вольнолюбивый город, сейчас расхлестнувшийся, подобно орлиным крыльям, на обе стороны от Мамаева кургана, был славен не только прошлым. Прекрасна была его новь. И Оленька глаз не отрывала от пятнадцати высоченных труб, стоявших рядышком в рабочем строю, дружно выдыхавших рыжие, бурые, ядовито-желтые дымы всего в каких-то двух километрах от кургана, за приречным Банным оврагом, будто и праздник для них был не праздник…

— Да, дымит наш «Красный Октябрь», — сказала Оленька горделивым тоном заводского человека. — Все пятнадцать мартенов без передышки трудятся!

— Нет, седьмой на ремонте, — заметил Сергей Моторин.

— А ведь и верно: одна труба не дышит! — Оленька шутливо-озабоченно всплеснула руками и тут же рассмеялась: — В тебе, Сережа, тоже сегодня мало огня! Ты сам сейчас, как седьмой мартен, потухнешь!

И столь заразителен был этот грудной девичий смех, что Сергей, хотя и взглянул настороженно на Оленьку, не мог в ответ не рассмеяться своим сухим, четким, как бы просеянным сквозь зубы, гортанным смешком. А Оленька уже не отрывала глаз от повеселевшего парня, и эти глаза говорили:

«Я люблю тебя за то, что ты смелый и настойчивый в работе, что ты не пьешь и не куришь, как мой брат Проша, и всегда, в будни и праздники, ходишь аккуратным! А главное, я люблю тебя потому, что ты, именно ты, а никто другой, встретился мне в тот февральский день, и я смогла тебе помочь, а потом пойти с тобой в огонь и дым, и остаться там, на заводе, и полюбить его, как тебя самого!»

III

Они познакомились в февральский метельный вечер.

Оленька, закутанная в пуховый платок по самые глаза, в коротенькой заячьей шубке (подарок брата Алеши), вспарывая снежные намети на дороге острыми кожаными носками бурок, разрумяненная ледяным волжским ветром, краснощекая, как девушка с кустодиевской картины, возвращалась к себе домой, в поселок Малую Францию, от подруги, жившей за трамвайной линией, в новом поселке Металлургов. Но возвращалась она печальная, внутренне угнетенная: подруга теперь училась в механическом институте (а Оленьке не удалось поступить туда); у подруги отныне завелись знакомые парни (а Оленька зналась со школьными подружками, уже изрядно наскучившими); подруга вся была оживлена впечатлениями студенческой жизни и рассказывала о ней упоительно (а Оленьке, кроме того,

что жизнь ее пошла кувырком, в сплошных метаньях, и рассказать нечего было!).

Наверно, из-за этой душевной подавленности родной поселок показался тогда Оленьке на редкость скучным и тоже как бы угнетенным. Все плоскокрышие, в один этаж, однообразные рабочие домики на четыре семьи казались еще ниже, чем обычно, заваленные сугробами. А на улицах — стылый мрак, сплошное уныние: почти все фонари были повыбиты из мальчишеских рогаток. И ни лая собачьего, ни одной живой души! Стоят лишь водонапорные колонки, обледенелые и толстые, как снеговые бабы.

Жарковы жили на краю поселка, там, где рабочий садик отделял Малую Францию от ее именитой соседки — Большой Франции. Путь был долгий, к тому же приходилось идти против ветра. Оленька низко пригибала голову, непрестанно смахивала налипающие на ресницы снежинки, выдувала их из шарфа, а иногда и стряхивала варежкой толстые хлопчатые ломти с плечей, словно именно снег давил на нее — не само бремя незадачливой судьбы. При этом она даже не всматривалась в дорогу перед собой, да еще и шла как-то неловко, бочком, выставляя под ветер то одно, то другое плечо, — вот и споткнулась обо что-то мягкое, едва не упала, однако все же удержалась, встревоженно глянула под ноги…

В снегу лежал кто-то длинный и неподвижный, — наверно, мертвец, как подумалось Оленьке. И она невольно отшатнулась, хотела кинуться наутек, но тут раздался слабый стон — и ребячий страх исчез, а душой овладело сострадание. Упав на коленки, Оленька принялась разгребать снег — этот страшный белый саван. На миг ее варежки коснулись лица. Человек пошевелился…

— Кто ты? — тихонько окликнула Оленька. — Что с тобой?.. Уж не ранен ли ты?..

В ответ раздался все тот же слабый стон. Тогда, боясь, что может случиться что-то непоправимое, если она будет приставать с глупыми расспросами, а не дело делать, Оленька подсунула руки под мышки распластанного человека и потянула его на себя. Человек вскрикнул надсадно, скрипуче, как скрипит отдираемый ото льда примерзший полоз саней, а девушка сморщилась, стиснула зубы, точно сдерживая крик боли за чужое страданье, однако все же продолжала с упорством отчаянья тянуть несчастного.

— Ну, потерпи еще немножечко! — уговаривала она. — Теперь совсем недалечко осталось до дома!.. Сейчас тепло будет, ты и отойдешь!..

Платок уже сбился с головы, заячья шубка расстегнулась: наверно, пуговица отлетела… Но Оленька не чувствовала ни ледяного ветра, ни снега, секшего лицо; одна мысль овладела всем ее существом — спасти беднягу, во что бы то ни стало спасти его сейчас же, немедленно, как будто в чужом спасении заключалось ее собственное — от душевного гнета, от всего жизненного неустройства.

И вот уже Оленька ударом ноги распахивает знакомую калитку, втаскивает стонущего человека во двор, дергает проволоку звонка-колокольчика. В сонных окнах сразу же вспыхивает свет. На крыльцо выбегает взъерошенный отец в наброшенном на плечи кителе; из-за отцовской спины испуганно выглядывает простоволосая мать.

— Помогите!.. Человек замерз! — кричит Оленька. — Да скорей же!.. Ради бога скорей!..

Втроем они перенесли пострадавшего в комнату и уложили на кушетке. Мать сейчас же принялась стаскивать с него порванное пальто, валенки, а Оленька метнулась в кухню, принесла полотенце, стала обтирать кровоподтеки на лице, пока вдруг не увидела зловеще-глубокую ранку ниже виска. Тогда она сбегала в кухню, где находилась аптечка, принесла йод и смазала висок. Однако руки ее дрожали, поэтому несколько лишних капель упало в глубь ранки. Несчастный дернулся, вскрикнул, и глаза его раскрылись от нестерпимой, но спасительной боли. И голубизна их, а главное, брызнувший из них лучистый огонь поразили Оленьку; поразило и все лицо незнакомца.

«Как же он красив! — подумала она. — Но как необыкновенно, по-мужественному красив!»

В самом деле, несмотря на боль, точно бы назло ей, под давлением скрытой силы жизни, победительно проступали сквозь гримасу страдания и мертвенную бледность тонкие и смелые черты. В строгой прямизне носа, в узкой линии сомкнутых бескровных губ угадывалась гордая непреклонность; от острого же подбородка с ложбинкой посередине (она казалась незажившей меткой от удара) веяло энергией упрямого мужества.

Поделиться с друзьями: