Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Далее записал:

«Он пишет о «русской душе». Этой душе присущ идеализм в высшей степени. Пусть западник не верит в чудо, сверхъестественное, но он не должен дерзать разрушать веру в русской душе, так как это идеализм, которому предопределено спасти Европу.

— Но тут ты не пишешь, от чего надо спасать Европу.

— Понятно само собой».

Далее он покажет симптомы душевного заболевания Фёдора:

«Фёдор стал жадно пить, но вдруг укусил кружку, послышался скрежет, потом рыдание. Вода полилась на шубу, на сюртук. И Лаптев, никогда раньше не видавший плачущих мужчин, в смущении и испуге стоял и не знал, что делать...»

Когда литературная работа идёт с некоторым успехом, возникают маленькие писательские радости. Например, перечитывать эти записи или лучше ещё раз перечитать «Палату № 6»,

а ещё лучше рецензии на неё. Даже Скабичевский признал, что повесть «производит на читателя потрясающее, неотразимое впечатление». А во втором номере «Русской мысли» выйдет «Рассказ неизвестного человека», и Суворин издаст сборник. А там и роман подойдёт листов на восемь...

Он достал газету с рецензией Скабичевского, «Книжку недели» с рецензией Меньшикова, удобно устроился в кресле, но... Всегда это «но» из рассказа «О бренности». Сначала в пачке листов с газетной сыпью высветились белые с нежно-синими чернильными строчками листы: последние письма Лики. В одном буквы слишком велики и раскачиваются по неровным строчкам — чернила пахнут вином и истерикой: «...я гибну, гибну день ото дня и всё par d'epit». А это самое последнее: «Замуж par d'epit я решила не выходить. Par d'epit я теперь прожигаю жизнь».

Если тоже с досады думать о женитьбе, то кроме неё нет для него женщины, но... Но теперь о бренности пришлось вспомнить основательно: ударила болезнь. Не чахотка, которая всегда наготове, всегда при нём, а другая. Не такая опасная, но весьма неприятная. Непристойно неприятная.

И как насмешка — суворинский лакей принёс приглашение на обед от милой дамы, с которой не виделись шесть лет.

XXII

Она сидела на балконе, погружаясь в густую сладость июльского дня, рассматривая новый для неё пейзаж — только что приехала в имение к сестре, но искупаться в холодной и чистой Истре уже успела. Справа — золотые блестки куполов Нового Иерусалима, левее — сосновая прохлада Дарагановского леса, перед ним, на косогоре, расставлены избы села, и широкой дугой через поля — пушистая тёмно-зелёная полоса ракитника, и по нему голубые осколки речки. Надя и хозяйка имения Маша только что вернулись из купальни и грелись на балконе, усевшись на низких табуреточках и накинув лишь лёгкие белые платьица. Солнце напекло Наде голову, и она повернулась спиной к пейзажу. Внизу возникло движение, Маша спросила кого-то невидимого:

— Что вы там делаете, Антон Павлович?

— Червей копаю, Марья Владимировна. Собираюсь поудить на закате.

Он возился в земле, то и дело поднимая взгляд.

— Это наш дачник, Антон Чехов, — сказала Маша. — Известный писатель.

Надя оглянулась и увидела под балконом русоволосого красавца. Он ушёл, но вскоре появился другой молодой человек и тоже сказал, что пришёл накопать червей для рыбной ловли.

— А это Николай Чехов, — объяснила Маша. — Известный художник.

Завершил эпизод подросток, третий Чехов. Он тоже копал червей и робко поглядывал вверх, где ветерок колыхал белые платья. Сёстры переглянулись, рассмеялись и пошли переодеваться.

Вечером в честь приезжей состоялся бал с угощением: торты, варенье, конфеты, бывший тенор Большого театра с ариями Ленского, хозяйка с романсом «Мне грустно потому, что весело тебе», «Лунная соната» с погашенной лампой и луной в окне...

Шесть лет промчались не по-пушкински, как мечтанье, а просто промчались, и по приглашению Надежды Владимировны в её петербургскую квартиру с опозданием явился усталый грустный мужчина. Вместо шапки вьющихся волос она увидела поредевшую гладкую причёску над большим голым лбом. Лишь один завиток вырвался из причёски и напомнил прежнего Антона.

Её удивили новые неожиданные манеры, странная застенчивость. Он явно обрадовался тому, что мужа нет дома, что обедать будут вдвоём. За столом нервно вертел салфетку, крутился в кресле, почему-то сунул салфетку за спину и вдруг сказал:

— Извините, Надежда Владимировна, я не привык сидеть за обедом, я всегда ем на ходу.

Она вежливо согласилась:

— Пожалуйста, не стесняйтесь, гуляйте, я забыла про ату вашу привычку.

— Вас я не стесняюсь, а вот ваш лакей меня стесняет.

— Он

сейчас уйдёт.

Так и прохаживался весь обед, подходил к столу, садился на минутку, торопливо ел и вновь ходил. После обеда в гостиной у камина сел в удобное кресло и говорил о литературе. Чувствовал себя, по-видимому, не очень хорошо и говорил строго. О рассказе самой Надежды Владимировны сказал:

— Хвалили ваш рассказ. Это нашего брата, работающего из-за куска хлеба, поносят. Вы ведь пишете так, «пурселепетан». Для препровождения времени.

— Вы так думаете? — обиделась хозяйка.

— Уверен. Вы и ваша сестра, вы обе брызжете талантами, но, простите, из вас никогда ничего не выйдет, потому что вы сыты и не нуждаетесь. Вы никогда не переступали порога редакции, куда наш брат ходит как на пытку, стоит, как нищий, с протянутой рукой, держа плод своих трудов. Чаще всего в его руку кладут камень, а не деньги.

— Простите, — удивилась Надежда Владимировна, — ведь так страдают бездарности, но не таланты.

— Таланты? В том, чтобы вас признали талантом, чтобы напечатали и поставили на путь славы, случай играет гораздо большую роль, чем талант. Были писатели совершенно без таланта, которые сначала сумели попасть в тон, работали без устали, не смущаясь тем, что их произведения беспощадно им возвращали; упорным трудом научились писать по-литературному, и такие добивались цели и становились писателями не первоклассными, может быть, но заслуживающими внимания публики. С талантом без труда и поддержки ничего сделать нельзя...

Наверное, так и не поняла старая знакомая, чем он болен. По-видимому, посчитала нервным расстройством. Не догадалась, что болезнь генеральская.

XXIII

Долгий путь прошло человечество от первобытных пещер до поэзии Пушкина, до поездов и телефонов, но останавливаться нельзя; ещё идти и идти, чтобы избавиться от лжи и ненависти, от животного отношения к женщине, от рабского состояния души. Беда или болезнь Суворина и ему подобных, наверное, в том и состоит, что они не хотят идти дальше: довольны своим состоянием, своими якобы литературными произведениями, и пусть Русь стоит как стояла.

Хорош бы он был, если б остановился на рассказиках Чехонте. Жаль, что никто не идёт рядом, но лучше идти вперёд одному, чем оставаться без движения вместе со всеми. И неприятно сознавать, что читательское большинство, подписчики «Нового времени», скорее понимают и принимают Суворина, Буренина, либеральствующего Потапенко, чем автора «Палаты № 6».

Потапенко вообще удивлял. Все читали и хвалили его повесть «На действительной службе», где автор превозносил священника Обновленского, который выбрал не карьеру высокопоставленного духовного лица, а «действительную службу» бедным и тёмным людям, нуждающимся в религиозной опоре, освободил свою паству от высоких церковных поборов. Всё равно что с восторгом написать о человеке, решившем не воровать, а жить честно. Впрочем, для читателей Потапенко отказ от воровства, наверное, подвиг, на который нелегко решиться. А его повесть «Здравые понятия» вообще показалась пародией — о «здравых понятиях» влюблённой пары, собирающейся вступить в законный брак. Узнав, что в невесту влюблён престарелый миллионер, они решают вполне здраво: невеста выходит за миллионера с условием, что он кладёт в банк на её имя три миллиона и пишет завещание в её пользу. В результате все довольны: насладившийся молодой женой миллионер умирает, влюблённые соединяются, читатели в восторге — они имеют здравые понятия о семье и браке.

Но известному всей России Чехову не к лицу испытывать неприязнь к человеку, не совершавшему ничего дурного и тоже известному русским читателям. Встретившись с Потапенко в редакции «Русской мысли», старался быть с ним особенно дружелюбным.

В зеркальные окна особняка в Леонтьевском переулке, известного всей либеральной Москве, щедро лился весенний свет, и разговоры велись просторные, светлые, вольные. Здесь любили собираться в большой редакционной комнате и говорить обо всём. Гольцев, Саблин, Ремизов — темпераментные бородачи, осколки народничества, — громко восхищались экономическим учением Карла Маркса, но не соглашались с его революционными выводами.

Поделиться с друзьями: