Ранние сумерки. Чехов
Шрифт:
— О чём задумался, Антон? — крикнул Гиляровский, не любивший тишину. — Ещё одну «Палату № 6» хочешь написать? Не надо больше. Лучше портвейн номер семь.
— Виктор всегда думает о конституции, — сказал Потапенко, — а Антон... Рифма есть, но я ею не воспользуюсь ввиду присутствия милых дам.
Он вёл под руки сразу двух милых дам: Лику и её подругу по урокам пения рыжую Варвару Эберле. Неразлучные Таня и Яворская шли отдельной парой.
Он думал, конечно, не в рифму, а о своей счастливой жизни. Болезни прошли, а нервным срывом и ночными видениями даже воспользовался — написал мистико-медицинский рассказ «Чёрный монах». У него собственное имение и большой дом, в котором ему негде жить. Если бы он решил жениться,
Задумавшись, он вышел вперёд. В этом октябре 1893 года с дружеским визитом в честь укрепления союза между Россией и Францией в Тулон прибыла эскадра русских военных кораблей под командованием контр-адмирала Авелана, и фамилия командира эскадры стала самым часто упоминаемым словом во всех русских газетах. Заметив, что Чехов оказался впереди гуляющих, Потапенко воскликнул:
— Антон! Ты ведёшь нас, как Авелан свою эскадру.
Общий смех дробью рассыпался и исчез в торжественной тишине леса, но отдельным взвившимся тоном, скрипичным крещендо, прозвучали знакомые переливы голоса Лики. Она всегда смеялась от души, а теперь услышалось что-то манерное, вызывающее. Он остановился и, поправив пенсне, обратился к весёлой компании с краткой речью:
— Милсдарыни и милсдари! Я принимаю на себя командование эскадрой при условии полного повиновения и полного наполнения бокалов в наших плаваниях к европейским дворцам и столицам.
— В «Лувр»! В «Лувр»! Вперёд! — поддержала эскадра командира.
Он вглядывался в Лику: наверное, что-то узнала или догадывается. По обыкновению, сам вёл себя осторожно, скрытно, но на женщину полагаться в этих делах опасно. Может сама всё открыть только для того, чтобы досадить сопернице. А он для маскировки открыто оказывал знаки внимания Танечке, и по этому поводу Виктор Гольцев даже сочинил сказку в стихах, но без рифм.
В «Лувре», в роскошном номере Яворской, пили шампанское, закусывая виноградом, пели «Быстры, как волны, дни нашей жизни». Запевал, конечно, Потапенко. Таня сидела рядом с Чеховым и ластилась к нему. Гольцев потребовал стакан красного вина, без которого не мог жить, но с ним легко мог умереть, поскольку вино расшатывало его больное сердце. Осушив стакан, он попросил слова:
— Разрешите мне, лысому российскому либералу, потерявшему волосы, но не надежды в борьбе за идеалы правды и красоты, выступить на сей раз в роли лаптя народнического направления с весьма серьёзной политико-лирической поэмой в прозе, посвящённой юной прекрасной птичке малиновке. — Он поклонился Танечке. — Над ней нависла страшная беда в виде хищного орла со стеклянными глазами. — Ораторским жестом он указал на Чехова. — Он готов съесть её и пустить по ветру прекрасные её пёрышки...
— Умереть не страшно, — сказал Чехов. — Страшно, что на твоей могиле Гольцев будет речь говорить.
Роль соперника играл седобородый Саблин — на него как на сотрудника «Русских ведомостей» возлагались надежды на публикацию рассказа «Володя большой и Володя маленький». Михаил Алексеевич был специалистом по части еды, беспокоился о здоровье Танечки, кормил её обедами в «Эрмитаже» и никак не мог уговорить её позавтракать с ним у Тестова — юное дарование вставало лишь к обеду.
— Танечка, вам надо лучше питаться, — убеждал он её. — Давайте завтра утром пойдём к Тестову. Там подают на закуску изумительную грудинку, вынутую из щей...
— Дедушка, но я не хочу грудинку, — капризничала Таня. — У меня в номере есть вкусненькое печенье. Если бы вы принесли...
— Мы тоже хотим вкусненького печенья, — заявил Потапенко.
— А ещё у меня в «Мадриде» есть французское вино, — добавила Таня для соблазна. — Мне подарили несколько бутылок как ровеснице этого вина — урожая тысяча восемьсот семьдесят
четвёртого года.— В «Мадрид»! — воскликнул Гиляровский.
— Что скажет адмирал? — спросила Лика, и опять в её голосе он услышал некий вызов.
— В «Мадрид»! — скомандовал он. — Нет больше Пиренеев!
Все радостно собирались, только Яворская отказалась от прогулки по длинным переходам.
— У меня завтра спектакль, — сказала она. — Я лягу.
Белый луч её взгляда скользнул по его лицу, обласкал и слегка царапнул.
В демократической простоте «Мадрида» снова пили, пели и ели. Таня рассказала, как познакомилась с Яворской:
— Один знакомый из Киева спросил меня о ней — она же дочь киевского полицеймейстера. Её фамилия Гюббенет — французское происхождение. Я её не знала и рассказала то, что слышала: живёт в роскошном номере, принимает гостей, веселится. Будто бы пошли сплетни об её образе жизни, и обвинили в этом меня. Я возмутилась, пришла к ней сама объясниться. Лида хорошо меня приняла и пообещала зайти. Случилось так, что в тот день я поссорилась с одним человеком — не с вами, Михаил Алексеевич. Навсегда поссорилась. Лежала на этом диване и ревела. И тут пришла Лида. Увидела, в каком я состоянии, и начала успокаивать. Целовала, утешала. Так мы подружились.
Когда пришло время расходиться, он попрощался с Таней, вышел вместе со всеми в осеннюю холодную ночь. На Тверской посадил Лику на извозчика, сказал, что в «Лоскутную», где снял номер, прогуляется пешком — всего два квартала, подождал, пока все разъедутся, и вошёл через главный вход в «Лувр». Поднявшись на второй этаж, оглядел пустой коридор и постучал в номер Яворской.
Она встретила его в чёрном полупрозрачном пеньюаре, под ним — белое кружево белья, тёмные с золотом волосы слегка распущены. Не такие, конечно, кудри, как у той...
— О, дуся моя! — воскликнула Лидия, и ломкий звон её голоса, перебиваемый волнующей хрипотцой, вызвал у него уже знакомое гипнотическое возбуждение. — Какое счастье, что ты вновь со мной! Ты мой великий, гениальный, единственный, любимый. Я твоя вечная рабыня...
Конечно, это был спектакль, но ему нравилась в нём своя роль.
Он сидел в кресле, отдыхая, она суетилась, подавая ему чай, вино, конфеты.
— Ты устал, дуся? Я уложу тебя отдыхать. Я раздену тебя...
Она сбросила пеньюар и полуголая упала перед ним на колени.
— Ты мой... Ты мой! — восклицала Лидия, поднимая на него молитвенный взгляд. — И этот лоб мой, и глаза мои... Ты весь мой. Ты такой талантливый, умный, лучший из всех теперешних писателей, ты единственная надежда России... У тебя столько искренности, простоты, свежести, здорового юмора... Ты можешь одним штрихом передать главное, что характерно для лица или пейзажа, люди у тебя как живые. О, тебя нельзя читать без восторга! Ты думаешь, это фимиам? Я льщу? Ну, посмотри мне в глаза... посмотри... Похожа я на лгунью? Я умею ценить тебя. Говорю тебе правду, мой милый, чудный. Ты напишешь мне пьесу для бенефиса. Это будет великая пьеса. Она прославит нас обоих. Иди ко мне, дуся...
Она упала на кровать перед ним, и лишь кружева панталон закрывали её тело.
— Твои кружева похожи на змеиную чешую, — сказал он, подойдя.
— Я сбрасываю чешую! Смотри, какая я сама. Ты говорил, что у меня спина как у змейки. Смотри, как я умею извиваться. Иди ко мне, дуся...
С ней легко было быть мужчиной, но он не испытывал к Лидии никаких особенных чувств. Если бы она сейчас вдруг умерла, он опечалился бы не более, чем по поводу смерти любого другого знакомого человека. Думать об этом было неприятно. Конечно, женщина есть женщина и мужчина есть мужчина, но неужели всё это так же просто в наше время, как было до потопа, и неужели он, культурный человек, одарённый сложной духовной организацией, должен объяснять своё сильное влечение к женщине только тем, что формы тела у неё иные, чем у него?