Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:

Никон, все еще сомневаясь, возжег пред иконами страстные и пасхальные свечи, в чарочку отлил богова маслица из девяти лампад, перемешал, дал испить женоченке. Дьячок снова угодливо хихикнул, вдвое переламываясь в пояснице, заглядывая в рот супружнице, как пьет она; урезонивая ее страх, советовал:

«Фелицатушка, ты пей, не чинися. Патриарх тебя в обиду не даст. Батюшка, ведь и верно, что не дашь ты мою Фелю в обиду, замолвишь словечушко?»

Никон промолчал, взял из книгохранительницы служебки Петра Могилы, нашел место, соответствующее случаю. Скользнул взглядом по новой, чисто выбеленной келье, по божнице с раздернутой камчатной ширинкой, по спальной лавке, на углу которой сейчас неловко

кособочилась гостья, и представил себе, как в уединенном монашьем углу вдруг забыто запахнет бабьими соками; Никон снова дрогнул и сказал:

«Сердце лишь послушаю. Уволь меня, Никита, веди жену на посад в свою избу да зови бабицу. И чего тебе сблазнило великому патриарху кланяться в земном? Нет-нет, и не проси. Сейчас спустимся в больничную келью, там посмотрю твою бабу. А ты оставайся-ка здесь, да молись во здравие и благополучие…»

Никон оставил дьячка в своей каморе, по сходам, поддерживая Фелицату под локоть, свел в больничную келью. Вывел старца Зосиму в сени, велел спешить на посад к повитухе и тащить сюда. Задернул образа ширинкою, возжег толстую свечу, велел Фелицате раздеваться. Та замешкалась, затравленно озираясь, Никон посмотрел с укоризною, грозно встопорщив седатые жесткие брови кустами, сердито бросил:

«Будешь ереститься, ступай прочь… Ты что, старого дедки напугалась? Господа надо бояться… Тебе отечь вреда не принесет. Слушайся старца, в нем твое спасение».

Налил из кувшинца, стоящего в поставце, вина, настоянного на чернобыле, дал выпить. Ой, старый-старый, иль запамятовал, что чернобыль роды торопит, врата размыкает.

«Испей… То чернобыль, матерь всех трав. Если женка томится родами, добро поможет».

Фелицата, стесняясь, сняла сарафан-костыч, сорочку с белоснежными тафтяными рукавами и вышитым ожерельем, осталась в одной исподнице. Никон посмотрел на ее сухопарое тельце с пузырем под грудью, на тонкие руки, усыпанные пшенцом от нервной дрожи, ласково улыбнулся, усадил на лавку, нащупал на запястье боевую жилу. Пульс был тайный, нитяный, с редкими внезапными спотычками при счете двенадцать. Едва нашел. Слушал, наклонив ухо, не сгоняя с лица ласковости… Подумал: хлипкая женоченка, в чем дух живет, рожать будет трудно. Крепко воздержна в еде, не потворна плоти.

«Не дрожи, доченька, не на казни. Все у тебя ладно, все хорошо. Сердечко у тебя, как фряжские часы, за двоих работает. Ты не толста, не жирна, как чушка, соки не застоялись. Родишь – и не услышишь… Знай же, голубеюшка, воздержанию свойственны здравие, крепость. От невоздержания же – болезни и недуг…»

Фелицата лежала на лавке ни жива ни мертва, как суковатый елуй. Рубаха неряшливо задралась на колена, ноги были тонки, как сучья. Никон запалил еще две свечи в стоянцах, поставил на полицу. Теперь баба показалась Никону иною, была словно бы вытесана из бело-розового форосского мрамора… Не напрасно дьячок-то плачет, такую справную женку потерять страшно.

«Ой как родить хочу», – вдруг прошептала Фелисата. Из глаза выпала слеза. Озеночки стали розовые, как у сороги.

«И родишь, и родишь… Куда денешься, голубушка? Родишь, как из корзинки выронишь… Лишь признайся, не в большой ли пост зачала? Не согрешила ли в господские праздники с мужем? Тогда страх божий, коли так станется. Я не буду на себя грех брать… В добрый ли час завела плод и не спьяну ли? Под хмелем-то мужики больно дики, им тогда и Бог нипочем…»

«В добрый, батюшко... В добрый». – Фелицата приподнялась на локте, истово окстилась.

«Ну и ладно. Тогда лежи, жди и ничего не бойся. А я послушаю, что надобно».

Старец задрал рубаху, огладил купол назревшего живота, похожего на шероховатую московскую дыню. Под корявой ладонью монаха ощутимо ворохнулось, засучилось: то младенец, належавшись взаперти, просился

на волю. Прислонил ухо напротив матницы.

«Мальчик… Мужик будет», – сказал Никон уверенно. Сейчас надо было говорить все твердо, чтобы в родильницу не запали сомнения. Он погладил под грудью, положил три пальца на левый сосок, ощутил жирную мокроту молозива. В глубине под кожею робко, устало трепетало сердце. Оно-то больше всего и беспокоило.

«Ты, главное, не робей. Иль не знаешь, что дана мне самим Христом лекарственная чаша? Иль муж не сказал? Мы с Господом-то вместях всякий недуг оберем, угоним прочь в лешевы угодья за синие моря. Ой, вспомнил… Мне даве один мужик сказывал. Разболелся, говорит, лотось, спасу нет, трясет комуха, лихорадка, значит. А ни ворожея деревенская, ни местный дока ни в чем не пособят. Хоть ложись и помирай о ту пору. Вот и взмолился: помогите-де мне все святые угоднички. И присоветовал преподобный Марон с небес… Вот мужик по тому совету велит жене: проси соседа, пусть сдерет шкуру с падали. А у них на тот час как раз овца подохла. Ну, баба приносит сырую овчину. Мужик забрался с нею на печь и накрылся шкурой. И вот, говорит, пришла ко мне ночью лихорадка и давай браниться: чертов сын, лег на голые горячие кирпичи да еще и падалью укрылся. Ну как теперь рядом ляжешь? Оставайся, коли так, один, леший с тобою. Ругалась, ругалась, плюнула три раза и ушла. И ведь выздоровел после этого. Я мужика-то спрашиваю: да чем овчина-то помогла? – Как чем? – отвечает, – ведь комуха-то больно не любит нехорошего духу…

Вот как у русского мужика: все впросте. Его голыми руками никоя смерть не возьмет».

Никон погладил родильницу по голове, словно родимую дочь. Фелицата слабо улыбнулась, поймала ладонь старца и прислонила к лицу. Никон смутился, отвел взгляд. В груди все расслабилось. … Эх, старый дедко, и на склоне лет не закаменел ты к мирскому, и малая-то жалость, оказывается, пронимает тебя до печенок.

«Регального маслица дать, абы миром окурить, иль смолкой? В утробе-то что деется? На мир идет аль на ссору?»

Никон снова с любопытством прислонил волосатое ухо к нахолодевшему животу. Родильница вздрогнула от щекотки. В утробе вдруг вспучило и Фелицату всю потянуло от макушки до пят; она заломила голову, до крови прикусила губу и придушенно, по-коровьи, замычала, боясь громко вскричать в монашьей келье. Еще сбегутся чернцы, куда тогда от позоры деться?

Дверь в камору скрипнула, осторожно приоткрылась, просунулась рука с фонарем. Никон решил, что это старец Зосима вернулся с посада, обрадовался, что тот поспел ко времени, и воззвал:

«Скорей, братец, скорей. Ушел и с концами…»

Но увидел цыгановатое лицо строителя Ионы и споткнулся.

«Ты-то зачем здесь? Чего шляешься без пути?»

«Полночь на дворе… Посмотреть вышел, все ли ладно. Слышу в больничной келье крики. Думаю, не помирает ли кто из братии?» – монах осклабился нехорошо так, пошире отпахнул дверь, пытаясь получше рассмотреть, что творится в келье. Увидал запрокинутое бабье лицо с закаченными глазами, вспухший, матово белеющий живот и тощие грудки, что греческие орехи.

«Что с девкой? Иль на худо пошло, батько? Откуда тут баба-то гольем?»

«Пшел прочь… И чтоб духу твоего тут не было, коневал!»

Никон щелконул монаха по лбу, сбил колпак с головы, повернул за ворот зипуна, да еще наддал пинком под подушки. Осердясь, хлестко хлопнул дверью. Фелицата напугалась шума и стороннего голоса, еще пуще вскричала, уже не таясь. Никон торопливо возжег кадильницу, насыпав туда миро и гальбану, стал махать над лицом бабы, пуская клубы пахучего дыма. Фелицата вроде бы смутилась, иль сомлела, забывшись, иль сердце дрогнуло, но только она вяло ойкнула и замолчала, сполошисто дыша. Из нее полилось, как из худой бадьи.

Поделиться с друзьями: