Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
С этим чувством Никон шел темными сеньми, едва освещенными ночным слюдяным фонарем, поставленным в медный котел, и опускался по лестнице, подпираемый под локти двумя чуткими монастырскими служками. А на воле-то, оказывается, солнце ярилось. Кремль был весь в инее, как святочная козуля, присыпанная пудрою, и лишь местами проступала кирпичная ржавь (следы давнего боя), словно пряничное душистое тесто, пахнущее гвоздикой, корицей и кардамоном. У крыльца гнедая лошадь стояла понурясь, с заиндевелой волосатой мордой, промороженный глаз с загнутыми ресницами походил на полевую ромашку. Монах в поддевке, крепко остылый от ожиданий, был таким же убогоньким, с угреватым носом дулею и с горбиком за плечами, куда, казалось, он затолкал всю свою земную грусть. И сани-розвальни были мужицкой топорной работы, с крохотной избушкою, слепленной на живую нитку из бычьих кож; на наклестках, как воробьи на сугреве, жались Воскресенские старцы. Осиротели все и сникли, ах ты, беда! Знать, один ты пред ордою воин Христов, и нет у тебя дружины о бок, и нет надежного затулья, где бы переждать грозы, и все брони твои, миленькой, – это потаенные вериги, обжимающие рамена, да икона Божьей Матери, словно бы вросшая в грудину. Ну и что
Никон повернулся к надвратной часовенке, пал на колени, облобызал хрусткую, уже запритоптанную чернцами ступеньку с ледяным горбиком, порывисто поднялся, утер слезу, вдруг восхитясь недреманным, буйно веселящимся русским солнцем, коему любая проказа невдомек, и огненному лику тоже отбил поясной поклон. И тут сердце запело неслышимую боевую песнь, а тело будто бы превратилось в железный кованый шкворень, такое оно стало жесткое, непокорное и негнучее. Монастырская братия высыпала во двор, и многие тут улились слезами, как по усопшему. Давно ли Никона словно бы проткнули предательским сапожным шилом, выточив ягодку крови, а из груди, видно, навсегда истекли все желания и воля; но при виде стенающей скорбной братии будто в кольчужку златокованую оделся патриарх, изготовясь к рати.
Никон вздел архирейский посох встречь солнцу и погрозил немилостивой орде, пепельной вихревой тучею обжимающей Небесного Царя, норовя схитить его и пригнести долу; он еще покряхтел, коротко раздумывая, и вдруг не полез в избушку, но согнал с облучка возницу и сам уселся за вожжи, как простой конюх, выжидающе перекидывая с ладони на ладонь сыромятные ремни... Ой, Никон, ну ты и прихильник, всегда выкинешь коленце! Тебя в домовину укладывать, а ты, поди, коленки, упрямясь, согнешь в кокорку... Двенадцать воскресенских старцев при виде такой затеи невольно боязливо улыскнулись в бороды, выстроились за саньми; чернец в голове похода приподнял древко креста, опер его о кожаный пояс, стягивающий чресла, чтобы не отекли руки без времени. Никон так грузно приплюснул сидюльку, не бережа лисьей шубы, так ловко и свычно сгорбатился, словно век извозничал. И подал кобылку вперед легким шевелением вожжей. Лошадь взмахнула хвостом по переднему щиту, обдала патриарха густым телесным духом, легко мазнула по усам, слегка придушенным из ароматника. С самим государем предстоит ратиться; царь-батюшка не терпит чесночного и мужицкого духу.
Зевак тут собралось, словно бы на всю Москву кинули бирючи клич: де, ихнего батьку на заклание тянут поганые; и пришлось Никону ехать сквозь живые, слитные, едва колыбающиеся, безмолвные сени, по мере движения патриарха падающие ниц и вновь восстающие за розвальнями. Ни вскрика, ни вопа, лишь гнетущее панихидное молчание. Странно-то как: не отпевать ли явились православные, заранее чуя смертный конец Отца? И не случайно же я освящался маслицем и соборовался, и обрадованная душа охотно приготовилась покинуть ветхую, жалконькую утробу мою...
Возле Успенского собора Никон вдруг остановил лошадь, задумал пойти помолиться; он степенно взошел на паперть, но дверь пред его носом захлопнули и закрыли на крюк... Ой, шиши бесовские, издаля они почуяли запах скверны, что источает антихрист, и уже подпали под его мерзкую славу. Ну-ну, обкладывайте себя лайном по самые уши, полагая его за духовное злато! Никон даже растерялся слегка, не мысля такого подвоха; с паперти разглядел едва колышащееся, почти омертвелое море голов, с немым страхом и благоговением взирающих на Отца, как жезлами гонят его враги с владычного места. Забывшись, Никон присбил соболий треух к затылку. Он неожиданно вспотел, забуровел лицом. Позабыл сани, торопливо спустился (почти сбежал) по ступенькам к возку, выгнал чернца из избушки на извозчичье место и встал позади, опираясь на плечо монаха, а другой рукою привскинул посох, словно бы намеревался поразить поганого змия. Около Благовещенского собора стояли убранные коврами и попонами изукрашенные каптаны восточных патриархов; избушки были обтянуты тисненой коричневой кожею, а весь оклад дверей и окон опушен мехами. Не поскупился государь и щедрой рукою обласкал православных наезжих отцев, скоро примчавшихся на помощь по первому зову. Никон злорадно ухмыльнулся и свой нищий убогий возок нарочито приткнул возле патриаршьих саней. Он вознамерился войти в Благовещенский собор, где шла литургия, но и туда не пустили печальника. Как апостола Павла гнали отовсюду еретики, так и патриарха, еще в чине, не низложенного со стулки, не поднятого на воинское копье и не проклятого, уже пехали с осердкою, как заразного бесприютного псишку.
У столовой избы, где заседал собор, Никона снова попридержали, чтобы в который уже раз унизить и сронить его честь. Истопники при дверях были с вызолоченными топорками, в праздничных лазоревых кафтанах с нашивками и бархатных мурмонках, будто царь исправлял нынче не грешный суд, но праздновал великое торжество. И долгое время Никон томился пред закрытой дверью, читал Исусову молитву, пока собор неспешно решал, стоит ли ему вставать и отдавать чин при появлении смутителя. И напрасно время тянули. Только в дверях появился позлащенный крест, а следом Никон со старцами, как царя невольно потянуло с престола. А соборянам тогда куда деваться, тому синклиту, что мостился по скамьям по правую и левую сторону избы на скамьях? Смешанное чувство страха, торжества и тревоги владело боярами и архиреями, когда, поднявшись, они озирали почти полузабытого самоотставленника, который словно бы явился с того света неведомо зачем; выпятился из других, давно минувших времен, из прежней славы, коя будто бы наснилась Руси и была уже сказкою для многих, ибо так напрочно потерялся Никон в минувших годах и уже никого не пугал возвратом на стулку. Но оставалось лишь раздражение к упрямцу, кто, как колода, разлегся на столбовой дороге России. Никон изговорил вход и молитву во здравие государя и всего царствующего дома, трижды поклонился до земли Алексею Михайловичу, своему собинному бывому другу, и дважды восточным отцам, прибывшим на Русь с карою. И бояре, и окольничие, и думные дворяне в золотых ферезеях, и владыки церкви в монашьем одеянии, такие разные внешне – одни сытые, упитанные
тельцом, другие же с немотствующей утробою, – сейчас отлились в одну поганую иерихонскую трубу, готовую пропеть осанну антихристу, подступившему к Москве. Никон низко навесил брови и сквозь жесткую щеть, из-под тяжелого набряка напухших век презрительно, с медленной расстановкою оглядел столовую избу, приноравливая себе достойное место, но нашел, что рядом с самозваными судиями нет для него креслица. Царь взошел на резной престол со львами, опустил ладони на костяные поручи и тяжело, горестно вздохнул, чуя впереди долгую котору, ведь по живому придется резать; оказывается, душа-то еще млела той бессловесной памятью, кою ни обставить никакими причудами, ни притушить, ни отсечь, как гниющий уд от тела, хотя в голове-то уже давно нет места иным чувствам, кроме неприязни....Антиохийский патриарх Макарий, изрядно пожухлый, поистратившийся телом за эти годы в бесконечных походах за милостынею, он вроде бы порастерял масляную припухлость извивистых сочных губ и медоточивость слов своих. Еще попадая на Русь, он уже уведомлен был в изгоне с престола и сейчас, при виде Никона, в его потухающей славе прозрел и себя, догнивающего в турецкой тюрьме за корысть и сребролюбие. Никона плотно окружили Воскресенские старцы, как Исуса его ученики, они казались той твердынею, которую не обороть и многой силе; его голова возвышалась над плечами монахов, и походил владыка на колокольню Ивана Великого; был он в черном байбарековом клобуке с золотыми плащами и в архирейской мантии таусиного цвета с двумя панагиями на груди, и две золотые Богородицы, как две непробиваемые брони, не только ограждали патриарха от еретического сглаза, но и испускали на вселенских судий жгучие стрелы, прободающие их сердца насквозь. И то, что Макарий был сам в темной опале и бежал по православным землям, будто заяц, преследуемый агарянами, не сыскав себе прочной подпоры, особенно будоражило в антиохийце нерасчетливую глухую злобу к Никону и ко всей Руси, возомнившей о себе, как о третьем Риме... Несчастные барбары, давно ли они вкусили от Христова хлебца и, едва разжевав, уже решились наделить мякишем из невежественного рта своего и другие народы, уверовав в своей безгрешности...
Любомудры, запечные тараканы, ужо посмотрим на вас впритирку, когда полетит с плеч заносчивая патриаршья голова, и проклянуты будут все, кто покусился на престол Святой Софии, кто состроил у себя под боком Новый Иерусалим, и поганые ветры повеют по земле, навечно заметая прахом ваш след... Веснушчатая рука Макария вздрагивала мелко, когда он поправлял стопу допросных листов. Александрийский Паисий, сухомясый, как выстроганный, большеголовый, с горбиком за плечами, словно бы придавленный камилавкой, подслеповато сощуривался из клобука, как из беличьего гайна; наверное, наискивал в Никоне те сокрытые язвы, кои можно будет без труда разбередить. И Паисию было тягостно, ибо, съехав на Русь уже отставленным от кафедры, он уселся в Кремле без внутренней подпоры, как самозванец, а в Московии с подобными людьми разговор короток. А ну как доведают о сем умысле тайными тропами? Постоянные мысли о неискренности своей тоже придавливали натуру, но и потрафляли к жесточи. Ведал ли вселенский судия, что путь в Александрию ему отныне заказан и в Руси не сыщется места, а придется бедному помирать в изгнании, сыскивая той ухоронки, где бы не достали его янычары?
Первым на архирейской скамье, по-орлиному осматривая столовую избу, восседал газский митрополит Паисий Лигарид, горбоносый, медноликий, в фиолетовой мантии с кроваво-алым подбоем, и этот рудяной отблеск от шелка падал на подвяленное внутренним жаром обличье. Победно оглядывая сидящих, с презрительной ухмылкой озирая Никона, вроде бы спрятавшегося за старцев, он меж тем чувствовал себя неуютно; вот и уселся возле государевой стулки, заместив собою патриарха, и всяко милостиво упитан царем, но дышит в загривок близкая опасность; будто невидимые родники подтекли под пятки, и вот-вот соскользнет митрополит с глиняного коварного откоса в геенну кипящую. Рыщут-рыщут царевы лазутчики возле папского дворца и ищут своей правды. Верный папский нунций и слуга, убежденный католик и содомит, ради коварных замыслов поменявший веру, он всегда ловко выкручивался от позора, темницы и юз, вовремя уходил от погони; вот и нынче, в канун суда, просился Лигарид у Алексея Михайловича срочно съехать из Руси в митрополию, где заждалась несчастная паства, но государь вдруг отказал, принудил остаться.
И сейчас, подавив тайную нехорошую смуту, ловко воссев на облучок и погоняя государев возок по ухабистой дороге соборного суда, Паисий Лигарид уже итожил свою судьбу; и не ведал проказник и злоумышленник, что с сего часа не бывать ему более на родине, не целовать любимую папскую туфлю, а суждено помереть в Киеве заточенным в монастырь. Но... когда-то еще случится сие? и кто может прочесть в небесном свитке судеб свой исход? А сейчас они гордовато восседали в столовой избе рядом с государем и, самовольно возвысясь над Русью, попирая пятою северную страну, вознамерились судить ее; с этой поры всяк, кто хоть малостью отбрел от греческого чина, будет немилосердно покаран огнем и дыбою и предан анафеме-маранафе; значит, прокляты будут не только ныне живущие смерды, но и прежние русские чернцы и воители, великие старцы и святые учители, пахари и князья, цари и бояре, – все те, кто осенял чело двоеперстием и поклонялся дедовым заветам. Не Никона съехались судить заморские гости, давно утратившие истинную веру под присмотром латинников, но великую Русь, третий Рим, истинное обиталище Христа, нетерпеливо ждущую его пришествия.
...Эй вы, жалкие кукушонки, чудом угодившие в кречатье гнездо, мягко обложив себя царевыми посулами! вот ужо и на вас скоро сыщется своя управа, отеребят вас Никоновы соколята. Только поглядите, несчастные, на какую православную гору позарились, подпирающую главою подволоку, расписанную житийными картинами; уймитеся, жалкенькие, слепленные из овсяной трухи и глины...
И велел патриарх Макарий, слегка шепелявя, сесть Никону с правой стороны на скамью возле Паисия Лигарида. Газский митрополит сладко улыбнулся и сделал вид, что поотодвинется с краю поближе к Павлу Крутицкому, кого Никон в свое время вытащил к власти из попенков, а он вот, сбитенщик, предал Отца за тридцать сребреников, тесно притулился к содомиту, подпал под его крыло. Никон выступил из-за братии, слегка потеснил старцев к выходу.