Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
Феоктист не дождался ответа, острый кадык запрыгал на шее, забился под кожей, как уловленная горностайка. В открытый продух запотягивало падерой и вроде бы в столовую избу нанесло колючей порохи. Иль почудился снег от той остуды, что заселилась меж людьми? От нытья ли внезапного ветра в печной вьюшке, от плотной ли нажористой еды, что не в монашьей обыденке, но только вся гоститва вдруг впала как бы в тонкий сон. И вся жизнь повиделась тоньше паутины, что соткал черноспинный паук-крестоватик; бейся, колотись, человечишко, в обавных гибельных нетях, дожидаясь, когда челюсти гнуса вопьются в твою сонную жилу и перекусят ее. И каждая из Христовых сестер тут решила с радостью: де, слава Те, Богу, что по монашьему уставу живу, без искуса и греха, не выглядывая за ворота, так сладко живу, словно прикована к серебристо-сиреневой глызе сахару.
...И Федосье Прокопьевне нижайший наш поклон, что держит обитель, и матери Мелании поклон, уставщице нашей, за ее твердость и милость. Трудно же монаху жить в миру одному, ибо его всегда одолевает соблазн дерзко вскинуть голову в облака, возомнить о себе невесть что и удариться в пастыри заблудшему стаду. Вот Феодора-то братца и пасет за воротами воинская спира и скоро потянет на дыбу иль загонит в срубец во огнь, а он-то, блаженненький, вроде бы и рад тому, но отчего же ноги застыли у порога и как бы вовсе отнялись? И монашены вдруг зажалели юрода, как покойника, но мысленно и торопили, понукали прочь из дома. И Федосья Прокопьевна уросливо вскинула голову, уже навсегда отказавшись от Феодора, и карла, усевшись на пол возле ендовы с монастырским квасом, скалил зубы, презирая блаженного за прихилки и притворные уловки. Лапоть – не босота, а балахон – не нагота; видали мы причуд и пуще того. А ты сбрось хламиду и поди к Василию Блаженному в чем мать родила да встань на паперти на колена, утвердив тощий зад в небо, чтобы всякий молитвенник поклонился ему, – вот тогда и я тебя почествую... Баламут любит кнут. Кнута бы на тебя хорошего. Бродишь по земле, сумасшедший, да и людей сбиваешь с панталыку... А кто нынче добрый-то? Сыщешь ли? Все закоснели. Ха-ха... Взять бы, правое дело, да и подпалить Русь с четырех углов, вот бы уголья на-го-ре-ло-о! Надо бы мне найти такого закоперщика, кто бы смело взялся за промысл, а я стану кочережкой головни ворошить...
...Вот сброжу-ка я непременно и нынче же к Богдану Матвеевичу да и поведаю про осиное гнездо; чую: верно, давно ждет от меня вестей, не знает пока, с какого боку приступить к поместьям вдовы. Сундук-то с золотишком совсем рядом, подходи да и черпай пригоршней, но вот замки пока неприступны... Да и он-то, чернокнижник, хоть и развесил губу, но тоже у меня в горсти: захочу – казню, захочу – милую...
Так мысленно ворожил шут Захарка, нарочно сведя глаза к носу и рассматривая на нем родимое пятнышко. Он в душе величался пред всеми, возносился ино и вровень с Христом, порою и попирал его, ибо карле Захарке ничего не надобно на сей земле, а в аду, где поджидают сокровенные, сам сатана приветит его дарами и славою.
Тишина затянулась. Умом-то все разбрелись по своим весям и стогнам, и не собрать больше пировников в одну грудку; лишь молитва вырвет из нетей мары и кудес. Феоктист опомнился первым, удивился, увидев себя стоящим с чарою, возгласил здравие государю и всему царствующему дому с супружницей, сестреницами и малыми детками. Де, пусть цветут и благоухают под сенью Господевой во славу земли Руськой. И, не чинясь, пригнул чару ко лбу и капли романеи выцедил на маковицу головы; вот-де как любит он свет-батюшку. И совсем не по-монашьи, разухабисто, как заправский кабацкий ярыжка, пристукнул чарою по столешне. А и зря разошелся, совсем не к месту, забыл, где потчуют его.
Эх, кто старое помянет, тому глаз долой, а кто старое позабудет, тому оба вон...
– А я за отступника пить устрашуся, – наотрез заотказывалась бояроня. Черницы ужаснулись речам госпожи, но перечить не посмели. – Ты-то пей, батюшко, коли такой смелой и никого не боишься да нутро примает. Не сблюешь, сердешный? А что соловецкие старцы скажут? Иль это они встали за старую веру, а ты поползуха, рак с клешней? Иль пьянь горькая, кто за чару и Христа продаст?.. По мне, так нынешнего царя похерить надо. Может, иного скорее Бог даст, что станет всем по сердцу, уму и совести.
– Я уши зажму. Я тебя, матушка, не слышал. Да за такие-то речи ой-ой... Иль позабыла? Кто не любит царя, тот не любит Господа. И будет тому анафема.
– Ты пока в моем дому ешь-пьешь. Иль худо приветила? Мне и кланяйся, – возразила бояроня, а губы сразу ссинели, сошлись в одну нитку, и стала походить Федосья Прокопьевна на сердитого губного
старосту, что выбран народом правеж чинить. – Что мне твой царь? Мне с ним медов не пивать. Одно знаю, что отшатился он от веры, чужим утехам предался, Двор заселил папежниками, Москву продал иноземным торгашам, учителей поставил над детьми – латин да униат, а землю всю православную испакостил грехом на сто локтей вглубь. Верно батька Аввакум говаривал: что до нас положено – не трогай, там и лежи...– Бояроня, не гневайся. Может, я пуще тебя старую веру люблю. Не я, но апостол Павел сказал: Бога бойтесь, царя чтите. Чтите, а не поносите поносным словом... Смотрите, смотрите, научал Павел, как после Бога небесного сейчас же упоминается и земной. Следовательно, кто не чтит царя, тот нечествует против Бога. Потому и царь именуется Богом.
– Царь-от не Богом помазан, но архиреем. Какой он Бог? Из бояр ставлен, бояре и гнать вольны, если наперекосяк пойдет. Пред небом мы все, ничтожные рабичишки, равны, в одну земельку уляжемся зловонными костьми, по одной лествице взбираться станем пред очии Вышняго, чтобы ответ держать. И кто был последним, станет первым.
– Но как без государя-то? Без хозяина и дом сирота. А тут эвон Русь-от... Рассеемся по земле, как пыль и сор. Кто в кучку нас соберет? А как рать держать, землю боронить? Вон сколько кусошников завидущих, и у всех пасть шире ворот поветных, – искренне изумился Феоктист своим мыслям. – Мы душу бережем, а кто плоть нашу наисквернейшую пасти будет? В дьявольском сосуде и добрая душа мигом измозгнет... Федосья Прокопьевна, надобно не царю перечить, на живую мозоль ему наступать без страха, но ушеса и очи ему открыть. Бывает, и живые ложатся на лавку и вдруг засыпают, как мертвые, и добудиться долго нельзя. Лучше мы сами добре станем за старую веру и своими страстями по Господе разбудим государя. Очнется же он, как шибко припрет, обязательно очнется, да и нас возблагодарит! – убежденно сказал Феоктист.
– Возблагодарит батожьем по вые... По мне, дак лучше бы разом всема в землю, подальше от позора, чтобы грехи не умножать. Пришли на свет белый не вем зачем, натворили сорому и содому, да еще и возгордели: де, мы люди! Какие мы люди, хуже свиней безмозглых. Бог-от разве нас такими к себе ждет? Пора всем прочь, пока вовсе не опаскудели, – прошептала бояроня, приложила к глазам ширинку и, решительно хлопнув дверью, удалилась.
Вот тебе и потрапезовали в добром согласии.
Отец Феоктист помялся в застолье, да и тоже со двора прочь. У крыльца уже юрод ждал. На воле снег-толкунец валил хлопьями, выстилал переновою забрюхатевшие забои. Тихо было, глухо, как в скудельнице. Юрод затрюхал впереди, берестяный короб бился о пригорблую спину, на плешке скоро вырос сугробец навроде заячиного малахая. У ворот Феодор обернулся, непримиримо плюнул в сторону усадьбы; сквозь мороку едва прояснивали резные дымницы и флюгарки, полотенца и курицы с желобами, цветные оконницы, забранные в латунную ячею. Юрод и не видел, как из людской вытаился карла, закутанный по самые глаза в башлык и епанчу. Да и мало ли ребятишек толчется во дворе день-деньской, помогая родителям по господской службе...
Феоктист улыбался, обирая сутулое тельце брата любовным взглядом. Он с утра опохмелился, и жизнь снова стала праздником. Монах был доволен, что неуступил Федосье Прокопьевне любимого государя, защитил его. Правда, думал отдарки получить от боярони, щедрый взнос в монастырь, как сулилось, но и так не с пустыми руками убрел: в торбе, будто случайно, оказался серебряный достакан да кубок дегской работы с крышкою и мужиком на ней, а вместо шляпы на голове – адамант, рублей на пятьдесят потянет. Нет, не воровал Феоктист, но как-то случайно, само собою прилипло чужое добро к монашьей руке; не для себя стянул, но монастырю в прибыток... Отмолю... Бог простит!
Вышли за ворота. Стража не шарилась в котомках. Потоптались на росстани, всяк смотрел в свою сторону. Когда-то еще встретятся? Да и свидеться ли на сем свете?
– Я думал, ты – ангел, а ты – рожен. Сквозь живую душу торчком, – посетовал Феоктист, уже тяготясь братом. Мысли соловецкого келаря ушли в заботы.
– Страшно мне, Феоктист. Со своих саней посреди дороги слезли. Скоро вязать почнут, да всех в пещь. Дак ты не трусь, братец. Отойди от царя, наплюнь на него. Горбатого к стенке не приставишь. А ты к мертвому припарки: де, живой водой на него, очнется. Вот-вот вздует царишку и разорвет. И по нем много будет крови и гною...