Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
– Будет реветь-то, корова! – И вдруг воспел Лазарь: – Радуй-ся, радуй-ся, сын ко Отцу потек... Ишь, сбежал, нас не спросяся. – Лазарь неуклюже полез на печь, даже не скинув оленьего совика, сам громоздкий, как платяной шаф. Неловко оперся о полатный брус, сопел жарко, никак не мог взгромоздиться наверх; экий потапыч, лесной хозяин, медведко, середка зимы вылезший из берлоги да и угодивший в человечье жило. От него несло сивухою, как из винной бочки. Лазарь перекатил Аввакума на спину, всмотрелся в лицо.
– Дай свету, отче, – велел чернцу.
Епифаний запалил лучину, подал Лазарю. Распопа поводил огнем, расчуяв подвох, раз и другой с оттягом хлестнул беспамятного по щекам.
– Будет блажить-то... Ошавило с голодухи. Эка костомаха, еще и нас переживет, –
– Аввакумушко, очнися, – прошелестело над ухом влажно, певуче, и мягкая бабья ладонь легла на лоб, чтобы унять жар... Господи, да неуж Настасья Марковна? Откуда взялася, благоверная, не убоялась тундр злых и примчалась на зовы за тыщу поприщ? Мар-ков-на-а... мать детей моих... Было лихо открывать глаза; так сладко, оказывается, слушать плачи по себе. – Вожата?й верный, ключка подпиральная, не спокинь сирых в остатний час.
Через силу приподнял каменные веки, над лицом елозила колючая остистая борода Епифания, в мятом рыхлом лице, во многих бороздках его скопилась соленая влага. Инок упирался в лежанку, приподымал голову протопопа, подкладывал пухлую ладонь под затылок, и это прикосновение было тоже приятно Аввакуму. Но ерестливый, своевольный, сутырный человек постоянно дежурил в Аввакуме и при всяком вздорном случае восставал в нем.
– Поститва любит сердитых. Да и ты, батько, свой черед знай. Не утекай в царствие бессмертных, нас не спросяся, – увещевал Епифаний.
– Ага... Тебя забыл спросить, – фыркнул Аввакум, и жесткие усы его по-кошачьи вздернулись. – Вам бы только пить. Вы и живых пропивать готовы. Свою-то душу давно заложили дьяволу. – Аввакум спихнул Епифания, свесил голову с печи. – И ты, распопа, мать твою в рогозницу. И не боишься, ежли я тебе на чепь посажу?
– Ха-ха-ха! Бать-ко-о! Ожил? Вот и не мешай поминать раба Божия Аввакума. Сиживали, сердешный, и мы на чепи. И нас не медом потчевали. Да скажу тебе: лучше с чаркою на чепи, чем тверезым на печи... Заколел ты, жалконький, посинел, как наважка у иордани, – балагурил распопа, не позабывая меж тем приложиться к чаре. Один расселся на лавке, разложив локти по столешне, как волостной писарь иль подьячий из расправы, верша суд.
У Лазаря глаза лупастые, бледно-серые, лицо мясистое, багровое, и кудлатая борода тугим ожерельем, как бы споднизу, подпирает лицо, приоткидывает его назад. Ой, распопа, ой, атаман, тебе бы кистень в руки – да айда на Волгу. Раздолье там. Слыхать, голытьба заподымалась в тех местах, шальные головы у разбойников в почете.
– Ты не шути, баловень. Больно балуешь, как острастки-то не знаешь, – оборвала жена Домница, набравшись храбрости; так и остоялась голубица у двери, не смея матицу перейти. – Ты взаболь запомирал иль сдуровал? – обратилась к протопопу; ее рыжеватенькое бледное личико перекосилось, и разбежистые глазенки остекленели в тревоге. Но так и не дождалась голубеюшка ответа. Протопоп лишь смерил ее верхним скользящим взглядом и снова перевел глаза в передний угол, где пировал распопа.
– Первая колом, вторая соколом, третья мелкой пташечкой, – гудел Лазарь трубно, сладко причмокивал и строил губами дудочку. – Душа у нашего батьки вельми жалостливая, течет, яко воск свечной. Почуял, что распопе худо, у Лазаря нутро горит, и – поноровил...
– Иди ты прочь, кутейник! – грозно вскричал Аввакум и осторожно полез с печи, скрывая улыбку. – Вот ужо подрежут тебе язык...
– Пойдем, пойдем, братушко, подальше от греха, пока бичом не погнали.
Епифаний договорил шепотком и, ухватив Лазаря за локоть, потянул от трапезы. И странное дело, распопа не упирался, готовно снялся из-за стола, опасливо поглядывая на Аввакума. Тот, кряхтя, стоял у печи спиною к гостям и вроде бы ожидал с нетерпением, когда уйдут из избы.
А самому так хотелось
остановить верных, поведать о диковинном видении; да нет, поостерегся, ведь решат упрямцы, де, гордец я, возомнил себя Христом Богом, да и надсмеются.И вот стихло в доме. Лишь ветер за стенами подгуживает, еще более распалившись к ночи. На ватных ногах сбродил Аввакум на поветь, притащил беремце корявых березовых дровец (не дрова – горе), растопил печь. Дым густо повалил из чела, сизыми волнами растекся по жилу, пока растерянно тыкаясь во всякий угол, и вот белесой струей потянул в открытый продух в стене да в черную дыру дымницы и в приоткрытые двери, но скоро устоялся под закопченным потолком колышащейся сиреневой пеленою. Откашлялся Аввакум, сиротски неприкаянно побродил по избе, шаркая калишками, испил из бурака квасу, принял густой налимьей ушицы, превратившейся в рыбий холодец. А сон-то из ума нейдет, и так жалко утратить его в череде дней, ибо вещий он, взаправдашний, сон-потаковщик, что и нищую бражную душу, уснувшую во гресех, – и ту возвысит и заставит обвисшие усы гордовато пропустить сквозь персты. Царь-от донимает, не дает воздуху глотнуть, а ему Господь разве размысливает такую судьбу? Да нет же, в толпе нагих, блажно орущих, грешных людишек погонит в адовы врата на долгие муки; и куда деваются тогда пиры златокипящие, и лебяжьи крылышки, и поросячьи стегна, и стерляжья ушица, и все богатое имение, что размножилось по всей Руси, и тыщи услужливых челядников? И что же останется от тебя, Михайлович? Да гной, и прах, и возгря, а для души окаянной – муки на тыщу лет.
Аввакум достал из подголовашки писчий снаряд, из земляного ореха навел чернил, подточил гусиную тростку – и вот тебе занятие! Помоляся, остерегай царя от новых неверных шагов:
«... И изнемог я уже не ядши дней десять или больше. И от дрожи той нашел на меня мыт. И лежу на одре моем и зазираю себя, только по четкам молитвы считаю, и Божьим благоволением распространился язык мой, и бысть велик зело, потом и зубы быша велики, и руки и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земле распространился, а потом Бог вместил в меня небо, и землю, и всю тварь...
...Видишь ли, самодержавие? Ты владеешь на свободе одною Русскою землею, а мне Сын Божий покорил за темничное сидение и небо, и землю; ты от здешнего своего царства в вечный дом свой пошедше, только возьмешь гроб и саван, я же, принуждением вашим, не сподобляся савана и гроба, но нагие кости мои псами с птицами небесными растерзаны будут и по земле влачимы; так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну, и небом прикрыту быти; небо мое, земля моя, свет мой и вся тварь – Бог мне дал...»
В ратовище бердыша, будто невзначай оставленного на повети стрельцом, была выдолблена рукою старца Епифания склышечка (такой уж он рукодельник), и в эту ухоронку поместил Аввакум писёмко государю, вогнал в пазье крышечку и залил рыбьим клеем. Вот и готова посылка на Русь. Только бы до престольной донесть, а там искренние православные найдут пути до царевых ушей.
...Господи, помози мне, грешному!
Глава четвертая
Ведь скажут... Не кляузничай, протопоп, не наушничай, не шли по Руси наветов и подметных писем, и учительных толкований, не держи свою правду над всеми, как мономахову шапку, облитую смарагдами, и тогда скоро станет тебе царева милость. Со всех сторон несут Михайловичу вести про неистового бунташника, что и на краю света не склонил головы, без устали мутит воду.
...Протопопец, лукавый ты человек, как асмодей, иль наивный, как младенец? Под самого царя роешь яму, сталкиваешь его к чертям в преисподнюю, сулишь геенны ему и мук вечных, и от него же ежедень ждешь милости, щедрой милостыни и всякого благоволения. Ой, ду-ре-нь! И голова у тебя хвостатой редькой, изъеденной червием.
...А и жду посул, как не ждать-то, коли не потерял пока надежд, и льщу себя мыслию: вдруг втемяшится заблудшему от моих жарких отеческих словес и станет в толк государю мое поучение, омоет слепнущие от темной воды вежды.