Расколотое небо
Шрифт:
На ее пальто и волосах осели мельчайшие капельки тумана, они сверкали и переливались от каждого движения. Лицо ее разрумянилось, никакой вины она за собой не чувствовала.
Не счесть, сколько раз в последующие годы, вдали от нее, видел он Риту в рамке этой двери: сверкающую и в то же время окутанную Дымкой, бодрую, с еле уловимым выражением упрямства (а может, уверенности?) на лице. И каждый раз он чувствовал, что цепенеет, как тогда.
— Где ты была? — спросил он.
В его голосе звучал не страх за нее, нет, он требовал отчета.
— У Шварценбаха, — ответила она.
Ужин свой она отставила — она уже ела. Но чаю выпила.
Манфред наблюдал за ней.
Она не собирается рассказать подробнее? Нет. Этому замкнутому человеку с таким холодным лицом ей нечего было рассказывать. Она легла спать, а он сел к письменному столу. Но она не спала, а он не работал. Он чувствовал ее взгляд, но словно одеревенел, а она ждала хоть какого-нибудь знака от него. Господи, мы же не дети!
Да, в тот вечер усилием воли ему удалось преодолеть свою скованность. Он заставил себя подойти к ней. Склонившись, он сказал:
— Ты вся еще пахнешь туманом…
В ту же ночь она многое ему рассказала. Не один час понадобился им на это. Туман успел отступить, а может быть, он растворился — кому известно, куда девается туман, когда он наконец исчезает? Утром, во всяком случае, город опять стал видим и в нем неожиданно обнаружилось кое-что такое, что долго от всех ускользало.
— Так вот, о Шварценбахе, — начала Рита. — Я столкнулась с ним на лестнице в институте — правда, не без стараний с моей стороны.
Он единственный человек, кто может ее понять. Между ними еще сохранилась дружеская близость ежевечерних бесед в конторе соцстраха. Он тотчас напомнил ей. как она поначалу отвергала его уговоры, и тем самым подстегнул ее. Все возражения он знал наперед.
— И все-таки я была права. Лучше бы я осталась дома.
— Ах, вот как! — сказал он. — У вас есть сейчас время?
Она кивнула, хотя знала, что Манфред будет беспокоиться. Они вышли в туман и долго брели пешком, потому что трамваев было очень мало. Счастье еще, что Шварценбах живет в той же части города, что и она. У его дома они столкнулись с женщиной и двумя детьми: это была его жена и дети. Ребята, оба черные как смоль, бросились к отцу. Мать забирает их по вечерам из разных детских садов.
— В подъезде он поцеловал жену, словно меня и не было.
Вообще ей очень понравилось все семейство. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы сию же минуту поговорить с Шварценбахом по душам. Его закрутил водоворот домашних дел, как это бывает в семьях, где все работают и целый день не видят друг друга. Надо было приготовить ужин, вымыть детей, выслушать все ребячьи переживания и приключения и правильно их объяснить. Обязанности были четко распределены между супругами. Рита с удовольствием наблюдала за происходящим и даже получила разрешение проверить у старшего мальчугана урок по арифметике, выполненный прямым уверенным почерком с веселенькими Закорючками.
— Я отлично чувствовала себя в их тесной, шумной комнате. Вначале, правда, я удивлялась, что Шварценбаху это нравится. Мне казалось, что он любит тишину и что жена у него должна быть кроткая и задумчивая. Но она оказалась совсем, совсем другая — много моложе его, деятельная, веселая. Ее густые, вьющиеся черные волосы от влажного воздуха торчали во все стороны. Ничего подобного мне не приходилось видеть. Но впечатление от нее светлое…
Жена Эрвина Шварценбаха — учительница. После ужина, когда ее муж и его юная приятельница сели поговорить, она тоже осталась.
— Эта девушка пришла, чтобы отругать меня, — сказал Шварценбах жене. — А все потому, что я вытащил ее из деревни и тихой
конторы: ведь это та самая девушка, с которой я коротал тогда вечера.— В первую же минуту, — рассказывала Рита Манфреду, — у меня словно камень с души свалился.
Действительно, даже не успев обменяться с ним ни словом, она почувствовала, что получит ответы на все свои вопросы.
— Я сама часто думала, что мои страдания — плод больного воображения. Но Шварценбахи и не пытались меня ни в чем убеждать. Они не твердили: имейте терпение, скоро привыкнете.
Так иногда говорил ей Манфред.
— Но в чем же, собственно, дело? — переспросил он. — Что тебя мучает?
— Они задали мне тот же вопрос, — ответила Рита. — Мне трудно объяснить. Со стороны может показаться глупым, что я все это отношу за счет определенного человека. Но, когда я сказала, что от нас требуют подражать Мангольду, Шварценбах меня сразу понял. А я не могу этого. И не хочу. Неужели надо действительно быть такими, как он?
— Как Мангольд? — спросил Манфред.
— Ты же знаешь, я рассказывала тебе. До института он был заведующим отделом в каком-то совете. Теперь учится со мной в одной группе. Ему не больше тридцати. Но ты удивишься, когда узнаешь, чего только он в жизни не успел. Право, не понимаю, как уживались с ним его коллеги по прежней работе. Нет такого вопроса, на который у него не было бы ответа. Он нас всех буквально запугал.
— Боже мой, — сказал Манфред, — не слишком ли ты впечатлительна?
«Это не беда, — сказал ей Шварценбах. — Нам как раз нужны впечатлительные люди. Какая польза от толстокожих?»
— Хорошо ему говорить, — заметил Манфред. — Я бы лично посоветовал впечатлительным избавляться от своей впечатлительности…. И не надо драматизировать события. Выслушай меня, ведь все это не ново. Молодые люди начинают жизнь с несколько идеализированными представлениями, затем сталкиваются с грубой действительностью, что, разумеется, не проходит безболезненно, пытаются перетряхнуть старые, возможно даже оправдавшие себя отношения, а их раз, другой, третий пребольно стукнут по лбу. Не так-то это приятно! Вот они и начинают втягивать голову в плечи. Что в этом нового?
А ты делаешь вид, что у тебя все позади, подумала Рита. Шварценбах тоже возмутился, когда я рассказала ему, что произошло сегодня. Наш молодой преподаватель общественных наук как-то неуверенно себя чувствует на лекциях и все оглядывается, не сказал ли он чего не так. И вот сегодня Мангольд поймал его на ошибке в какой-то важной цитате. Мангольд знает наизусть все цитаты — видно, не один год их зазубривал. Но как испугался наш преподаватель, когда Мангольд его оборвал. Мангольд дал ему понять, что, видно, неспроста кое-кто именно сейчас путает именно эту цитату. И как же тот покраснел, с каким трудом закончил лекцию и как ловко использовал создавшееся положение Мангольд! А главное — какими побитыми чувствовали себя мы все; не смея взглянуть друг на друга, не имея мужества защититься!.. Прескверное было состояние.
— За всякий прогресс надо платить, — сказал Манфред. — Терпеть подобных мангольдов — вот наша плата.
Нет, подумала Рита, я с этим не согласна. Шварценбах считает, что мы не имеем права терпеть их. По-моему, он глубоко в этом уверен. А его жена тем более! Она пришла в ярость. «Мы или они!» — заявила она. Под этим «мы» она и меня имела в виду. «Мещанин отличается особенной живучестью, — сказал Шварценбах. — Вначале, когда мы только начинали, он забился в крысиные норы, но потом живо перестроился и теперь вылезает на свет божий, цепляется за нас, делает вид, что служит нам, а на деле только вредит».