Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– Ну как же? А общение?!
– Дьюрька, ты вспомни – с первого класса – какого рода общение школа прививала! Ты вспомни нашу первую учительницу! Фашистку с усами, которая орала на левшу Бережного и сделала его заикой!
– Я что-то такого не очень припоминаю… А я ее любил очень: мне дома говорили про нее, что она строгая, но справедливая… Да-да, вообще-то, ты права, я сейчас вспоминаю: она чуть ли не указкой Бережному по этой его левой руке била… Но я как-то не очень в тот момент на это обращал внимание! У меня была своя программа: получать хорошие отметки – и я эту программу спокойненько себе выполнял.
– Ты послушай, Дьюрька, сам себя, что ты говоришь! Ты же сам упрекал Аню, что она тихоня, и даже неоправданно кричал, что такие тихони – питательная среда
– Сейчас не наплевать. А тогда же я маленький был… Мне родители дома говорили, что надо уважать учителей, что надо учителей слушаться! Вот я и думал, что всё, что делают учителя – это так и надо, что так правильно.
– Вот! Вот, Дьюрька! Ты сам же расписался в том, как школа уродует, искажает мозги и психику и мораль – с самого раннего детства! А ты говоришь «общение»! «Было что-то хорошее!» Вот того, что ты сейчас произнес – уже достаточно, чтобы школа провалилась в тартарары – как той самой слезы ребенка, которой не стоит весь мир! А знаешь, какое самое гнусное для меня воплощение духа школы в гастрономическом смысле?! Булочки с арахисом, которые в школьном буфете продаются! Те, которые плоские – и какими-то солено-сладкими соплями облиты, и подгорелые по краям всегда!
– А я как раз всегда эти булочки в буфете ем, ты чего?! Вкусненькие!
– Дьюрька, да про тебя давно известно, что чувственных, гастрономических рецепторов у тебя ровно два: «Вкусненько!» и «Фи, какая гадость!» Никаких полутонов! Всеядность еще никогда не была в числе доблестей!
Чувствуя, что еще минута – и они разругаются навеки, Елена вскочила и пошла по направлению к тамбуру.
Когда Елена вернулась к заветному пустому купе, дверь в купе была заперта изнутри, а вокруг чем-то страшно разило – но совсем не хлоркой, а чем-то грубо-парфюмерным, сладко-муторно-матово-цветочно-фиолетовым. Невдалеке, пиная ковровую дорожку, гулял, с недовольным набученным лицом, смотря себе под ноги (с таким видом, словно дорожка чем-то провинилась), Воздвиженский.
– Да что это такое? – подергав дверь, втягивая воздух, спросила (почти саму себя, не ожидая, конечно же, ответа) Елена. – Чем это здесь так…?
– А там Лаугард – кш-ш-ш-ш-ш-ш-ш! – неожиданно остроумно поднял Воздвиженский левую свою подмышку, а правой кистью, меткой пантомимой, (передразнивая заодно и манеру самой Лаугард каждое слово показывать), круговым движением изобразил работу пульверизатора.
Когда дверь раздвинулась – и парфюмерная волна чуть не сбила с ног, Елена, заглянув, – поинтересовалась источником (потому что запах показался ей слегка знакомым) – Лаугард, прикрыв от Воздвиженского дверь, ничуть не смутившись, предъявила баллончик.
Дезодорант «Интимный», вот что это оказалось такое.
К Берлину, из-за всех колес, шмонов, неправильных рельсов – неверных, как уравнение со все никак не сходящимся знаком «равно», – контролей и прочей крайне неинтересной игры в бег с препятствиями, подъехали уже только вечером, когда давно стемнело. Анна Павловна, тараторя что-то о часе отбытия запланированной электрички в Мюнхен, о минутной стыковке, страшно суетилась и молила всех «молчать, только молчать» – когда будут переходить границу; у Елены немножко кружилась голова от недосыпа прошлой ночью; было легкое ощущение нереальности происходящего – даже не столько от усталости – сколько от недостатка одиночества, и от несмаргиваемого, неотступного сюрреалистического присутствия вокруг лавины людей, причем не просто каких-то там чужих людей, которых можно не замечать – а беспрерывно требующих внимания одноклассников – которых, за последние два года вместе взятые, никогда так долго не видела, как сейчас – за два дня; а когда вошли в тоннельчик – похожий на кафельный московский переход под улицей – было так сутолочно – и количество ждущего очереди народа так прочно заставляло подумать, что здесь придется и заночевать – что Елена, на секундочку зажмурившись, тихо сказала: «Ипатах!» – разожмурилась – и увидела Анну
Павловну в светлом плащике, отчаянно, как стрелочница, жестикулирующую от самой будочки пограничного контроля – и еще через минуту – все было закончено. Выход за пределы границы социалистического лагеря показался легчайшим фокусом, с переходом под прикрытием каких-то светлых, прозрачных наперстков. Вынырнули – и оказались уже на воле – короткий, минутный переезд в дребезжащей какой-то тарантайке, похожей на трамвай – из которой вылились на западную уже платформу – чистенькую, необычно мягко-яркую, – где уже ждала их волшебная электричка на Мюнхен.Когда Елена раздвинула прозрачную дверцу со шторками и шагнула в первое же маленькое отдельное купе – шесть малиновых мягких плюшевых кресел, напротив друг друга, по три на каждой из сторон, – дорожное ощущение мигом пропало – казалось, что зашла она к каким-то милым людям в гости. Да и вообще – когда она изумленно-рассеянно пощупала мягчайший плюш кресел, пахший так, словно материю только сейчас сделали – и немедленно же плюхнулась, скинув кроссовки, в мягкое раздвигающееся кресло справа у самого окна, – с подлокотниками, и каким-то еще удобным подобием малиновой подушки под головой, – напало вдруг удивительное сновиденческое ощущение легкости: этого не может быть! Малиновая нежная обивка в публичном транспорте, после родной страны вездесущего дерматина, смотрелась такой волшебно-раздолбайской щегольской неправдоподобной непрактичной сумасшедшинкой – как если бы в феврале по талым сугробам перед Белорусским вокзалом прошвырнуться в белоснежных лодочках.
– За-за-задвигайте! Ра-ра-раскатывайте! За-за-задергивайте! – в панике вился прямо перед ней, ни на секунду почему-то не замирая, практичный Кудрявицкий в дутой своей, с рифленым узорчиком на плечах, курточке. – Вы-вы-выключайте! Свет потушим – за-за-запрем, за-за-задернем шторку, и сделаем вид, что у нас больше мест нет!
Растрепанная Лаугард металась почему-то – вместо того, чтобы сесть – по купе тоже и, вслед за идеями Кудрявицкого, задергивала темные шторки на раздвижной стеклянной дверце.
Из коридора ломилась толпа.
Зашел Воздвиженский – и, с таким видом, как будто это само собой разумеется, спокойно уселся в кресло рядом, – и, протерев очки замшей, принялся, без восторга, а с каким-то мещанским одобрением изучать подлокотники и обивку.
– За-за-заходи, только быстро! – вскричал Кудрявицкий, завидев Дьюрькину вспотевшую (улыбающуюся – как всегда невесть чему – жизни просто) довольную рожицу – колышущуюся – из-за высокого роста – над интернациональной вваливающей в тамбур толпой. – Всё! – захлопнул, за вошедшим Дьюрькой, Кудрявицкий замочек. – Мест больше нет! Нас пятеро – а кресел всего шесть! Запираем!
– Нет-нет, Аня еще! – вскочила Елена и, дернув фрамугу окна, высунулась, пытаясь высмотреть Анюту. Но Ани видно не было – и Елена, решив, что Аня вошла через другой тамбур, сказала, что Кудрявицкий прав, что дверь надо запереть, а уж потом она Аню выручит из чужого купе, в которое та, наверное, попала.
– Ух ты! – мял Дьюрька обивку кресел, пробуя каждое – как будто это были какие-то конфеты-ассорти с разной начинкой.
– Э! Э! Мое-то кресло не трожь! – загундел Воздвиженский, принявшийся опять протирать очки. – Сядь вон на свое – его и трогай!
Дьюрька, переглянувшись с Еленой, изнемогающе-юморно закатил глаза к потолку – и, с блаженствующим стоном: «Как буржуи!» – шлепнулся, с размаху, напротив Елены, на противоположном кресле, у окна, и вытянул вдоль купе ноги в грязнющих башмаках.
Мимо, с невозмутимостью сновиденческого чуда, поплыл Западный Берлин: когда поезд переезжал по мосту, над чудесно сверкающей всеми цветами радуги – среди ночи-то! – жившей живой своей жизнью, улицей, – у Елены, прильнувшей к стеклу, замерло сердце от восторга этих огней – как будто бы это не громадные живые рекламные бегущие неоновые экраны – а зависевшиеся с нового года Рождественские елочные украшения! Невозможно было поверить в это чудо цветного света среди ночи – когда в Москве даже центральные улицы ночью все черны!