Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– Не верится даже, что ты за границу едешь… В стране ведь как рабы все всю жизнь прожили… А ты мир увидишь…
Накануне отъезда Елена, после церкви, гуляла одна, на Пушкинской: в матовом, многослойном тумане – молочные реки, кисельные берега; кисель у обочины, молоко в воздухе – и размышляла о том, как же смешно: вот, года два назад, она бы, как и остальные в ее классе, визжала от восторга от возможности выехать в Западную Германию – и вообще – куда угодно, на запад, в не-советский мир. А сейчас – почти физически трудно оставлять Москву – из-за того, что есть теперь здесь чудо: церковь. Щурясь на красные, зеленые, оранжевые яркие гуашевые брызги светофоров – расплывшиеся, из-за водянистости живописной среды, Елена, без всякого светофора, наискосок, по киселю, перебежала от кинотеатра на правую сторону Страстного, и мерно, замедляя шаг, пошла, невпопад, в разреженной
– Ну, что, да-а-а-рррагуша? – без всякого удивления на лице, мелодично заграссировал Крутаков – заросший опять, с длинной черной щетиной на щеках и подбородке, – весело и нагло, будто разговор они предыдущий закончили секунду назад. – Удалось Темплерррову тебя обррратить в монарррхистки?
– Вот еще… – обиженно процедила Елена, машинально делая шаг вперед.
– Что ж так? – не сбавлял сарказма Крутаков, шагнув вперед тоже, но тут же встал справа от нее, заступорив толпу.
– Крутаков, ну почему ты вот как всегда… – в сердцах начала Елена – но не закончила фразу, а вместо этого расстроенно, размахнув рукой, так что женщина какая-то в толпе сзади заругалась, сказала: – Да потому что все проблемы у богоизбранного еврейского народа начались, когда они начали ныть Богу: «Дай нам царя, как у всех других народов! Хотим царя!» Бог прямо им сказал, что монархия совершенно Ему не угодна, что требуя себе царя – они отвергают Бога, отвергают прямое Божье водительство и закабаляют себя в рабство земным властителям. А у христиан вообще может быть только Один Единственный Царь – Христос.
– Осталась, значит, – иронично выспрашивал Крутаков, не трогаясь с места и чуть уворачиваясь от налетающих на него прохожих, – пррри своих демокррратических убеждениях?
– А кто тебе сказал, что я демократка? – язвила Елена, не понимая, почему вдруг Крутаков к этой дурацкой теме привязался.
– А какова же тогда твоя политическая позиция? – наклонив голову, встряхивая, дуралейски, длиннющими смоляными волосами, зыркал ей в глаза Крутаков – явно издеваясь.
Елене уже плакать хотелось от дурашливого этого, насмешливого Крутаковского допроса.
– Я за профетическое правление, – обиженно выговорила она. – Причем пророком в идеале должен быть каждый. Каждый должен общаться с Богом напрямую… – и двинула вперед по бульвару.
– Вот найдешь себе какого-нибудь юного фрррица в Мюнхене – всю дурррь-то политическую из башки выдует! – расхохотался наконец Крутаков, беря ее под руку. – Нет, хотя, в немца ты, пожалуй, не влюбишься… Тогда в кого же? В негррра там в Мюнхенского в какого-нибудь?!
Елена, резко выдернув из-под Крутаковской руки локоть, развернулась к нему, чувствуя, как пунцово вспыхнули щеки от авантюрнейшей идеи:
– Женька, а ты можешь приехать завтра на вокзал – проводить меня? – и, выговаривая это, уже представляла себе, в каком отпаде будут все мальчики, да и девочки из класса, и – вот тогда уж – совсем не важно про что – пусть хоть про монархию говорит с ней перед поездом Крутаков.
– Еще чего не хватало! – издевательски на нее глянув, засунул опять, ёжась и позевывая, Крутаков руки в карманы джинсов. – Чтоб я тебе там всех женихов ррра-а-аспугал?
В купе становилось жарко. Топили – по интуристской, видимо, разнарядке – вдвое ядрёнее – наплевав на потепление. Вспомнив, что на столике внизу должен все еще (если кто-нибудь перед уходом не спёр) стоять смешной стакан в тяжелом железном подстаканнике, в который Елена, давным давно – неведомо сколько часов назад, набрала воды – кипятка – из сифона у проводницы, и поставила остывать, – Елена присела на корточки, растянула руки между верхними полками, и аккуратно соскользнула вниз. Железнодорожный стакан, к ее изумлению, не только был тут как тут, на уголком свисающей вперед, ярко-белой в темноте, крахмальной, хлопчатой салфетке –
но и оказался еще горячим. Улыбнувшись зримой сжиженности этой времени, Елена, поджав ноги, уселась к окну – и, с удовольствием прижавшись лбом к холоду стекла, со странным, волнующим чувством вспомнила опять, что поезд неумолимо приближается к ржавому железному занавесу, и что эту метко запущенную стрелу никто уже не остановит.Небо над Белорусским вокзалом, когда они отъезжали, было цвета растаявшего эскимо в шоколаде, упавшего с палочки в лужу; и как только отъехали, Елена, усмехаясь забавной, никоим образом не касающейся ее, внутренне, суете вокруг, вот так же, как сейчас, хлопнулась у окна – напротив взъерошенного Феди Чернецова с черными бакенбардами, не снимающего громадную свою, на альпинистский рюкзак похожую куртку с искусственным мехом на отвороте – и громогласно эпатирующего Анюту. И только в блеклом (как внутреннее, утреннее отражение окна) боковом ракурсе, видела, как Дьюрька, увлеченно декламировавший колонку из «Известий», вдруг судорожно вспомнил про хозяйственность и джентльменство, порывисто вскочил, откинул, скомкав, газету, и начал молниеносно разбираться с раскиданным жуткими бедствием всехошних сумок на полу; и чуть приветливее усмехнулась Анюте, взявшей с полки полотенце, чтобы выгнать Чернецова как муху – и тут же, покрутив полотенцем в воздухе, с безнадежным лицом отложившей его обратно. Все эти утренние отражения были как будто бы в стекле – черном уже, ночном, слоистом, двухрамном – до сих пор.
Елена взяла со скатерки железнодорожный сахар – с хрустом разломила пополам голубой бумажный пенальчик, с поездом на обложке: два продолговатых, особой, железнодорожной формы кусочка сахара разломились ровно в серединке. Сахар в темноте купе выглядел тоже, как и салфетка, изумительно белым. Решив, что грызть сахар приятнее будет, все-таки, когда вода в стакане хоть немного еще остынет, и можно будет запивать, Елена выела из обеих половинок сахарную труху – и приросла опять лбом к холодному стеклу, вставляя бегущим, рядом с поездом, в темноте оврагов, электрическим высоковольтным столбам ладонь меж ребер – для верности – чтоб через несколько часов железный занавес и вправду перестал существовать.
Вдруг, с диким грохотом и хохотом, с третьей, багажной полки, выкатился на противоположную верхнюю спальную полку Чернецов:
– Хрюй! Круто! Ты меня так и не заметила! А я с фонариком, за сумками, под курткой от тебя прятался!
Обмерев на миг от неожиданности, Елена моментально щелкнула ночничком в изголовье полки. Чернецов, взъерошенный, кудлатый, кадыкастый, с горбатым огромным носом (горбинка в самом центре), с нелепыми своими нагуталиненными бакенбардами, восседал на верхней полке и сверлил Елену глазами. В правой руке у него была канцелярская тетрадка, а в левой и вправду фонарик – потухший.
– Батарейки кончились!
– А ну вали отсюда! – расхохоталась Елена.
– Хрюююй! – не унимался Чернецов, как-то по-панковски-умело громко всхрюкивая всей носоглоткой и носом. – Ништяяяк! Я дневник сегодня решил начать! Первый раз в жизни!
– Какой еще дневник… Федя, вали, мы же договорились, что ты местами со Жмых махнешься….
– Нет, Ленка, ты послушай, что я написал! – вдруг перейдя на доверительно-интимный говорок и, вентилируя просторы жаркого купе носками, свесив ножки с верхней полки, раскрыл тетрадь. – Сел в купе. Компания подобралась прекрасная… Аня, Лена…
– Федя! – не выдержала Елена. – Что за чушь ты мне тут…
– Хрюююй! – взвыл Чернецов. – Это не чушь! Я, может быть, свои чувства тебе доверяю – а ты обзываешься… Это же дневник… Я, может быть, никогда в жизни этого никому, кроме тебя, не прочитаю!
– Федя, я ненавижу дневники… – встав, уже решительно, поняв, что само по себе это представление не кончится, Елена дергала Чернецова за штанину, пытаясь свергнуть с полки вниз. – Самый гнусный жанр…
– Хрюююййй! – молил, чудовищно деланно-плаксивым голосом, Чернецов. – Ну дослуш-ай! Ай! Ай! Щас упаду! Не дерг-ай! Ай!
– Федя, читать чужие дневники – это дурной тон… Я затыкаю уши! – дергала уже за обе парчины Елена – примериваясь, как бы поскорее, как только его сдернет вниз, мгновенно открыть дверь и его вышвырнуть.
– Хрюй! – вздернул ноги на полку Чернецов. – Хрюй! Но это же я сам тебе читаю! Прошу тебя! Ну дослушай до конца! Я тут немножко же совсем написал! Вот! Слушай! Сели в поезд… А, это я уже читал! Аня, Лена… Вот, вот, самое главное!
– Заткнись немедленно! – Елена, завязав Анино, и без того безобразно помятое уже вагонное полотенце, сделав из него лассо, пыталась словить Чернецовскую увиливавшую ногу.