Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
– Я сказал, что вы – гости нашего монастыря. Ни в коем случае ничего с ним не обсуждайте, ни на какие вопросы не отвечайте! А то чего-нибудь перепутаете, а нам потом врежут! Если что-нибудь спросят, говорите: «Nie wiem! Nie rozumiem!» Но завтра утром вам придется сразу же уйти – как только проснетесь. Ладно?
Но Елену и Влахернского оттянуть от Доминика и Констанциуша уже даже за уши, смачно, до предела, нафаршированные чудным польским монашеским говорком, невозможно было: вот же – живое чудо, монахи – да еще такие молодые, их возраста – и уже вот сейчас исчезнут, и они даже не успеют поговорить с ними, и расспросить их ни о чем – да и просто побыть рядом!
Констанциуш, ходивший уже как на роликах на месте, увидев, что русские не хотят их отпускать запричитал:
– Ай-яй-яй-яй-яй…
– Чего-чего жидовска? – подсуетился сзади с комментариями Воздвиженский.
– А как нам от станции-то там идти? – волновался Влахернский.
– Да так! Просто! – Констанциуш выразительно махнул рукой и широко улыбнулся.
– Как? «Просто»? – на всякий случай конкретизировала Елена.
– Так, prosto! – махнул Констанциуш второй раз рукой куда-то наверх.
Доминик уже доставал из кармана рясы дрожащими от спешки, лепными руками (похожими чуть-чуть на Дьюрькины – с пухленькими продолговатыми пальчиками и красивыми фигурными удлиненными ногтями) какую-то сложенную вчетверо бумажку, хотел разорвать, потом на всякий случай спешно развернул документик, заглянул в него – и обморочно ахнул. Эквилибристски засунул документ под мышку. И стал еще судорожнее шарить по карманам – никакой другой бумаги в них не нашел и, как будто тайком от самого себя, опять вытащил документ из-под мышки, и – ахнув еще раз, для порядку – рванул от него небольшой клочочек бумажки, и, выхватив у Констанциуша карандаш, приставив колено к кирпичной стенке, мягко вырисовал название платформы, по-польски, и всунул Елене в руку письмена:
– Будем ждать! Договорились? Мы скажем настоятелю, что вы приедете! – подбирая обеими руками полы рясы, Доминик, уже в панике, бежал к станции, и за ним вприпуски, оборачиваясь, подмигивая им и подсмеиваясь над другом, Констанциуш.
Крайне недовольный, худощавый, молодой, но лысоватый вахтер впустил их внутрь здания (слегка военного духа – с длиннющими пустынными гакающими коридорами форта, звучными голыми лестницами), раскрыл перед ними, а потом сразу запер, тяжелую дверь, которая отрезала лестницу, как карантином – прошагал вместе с ними пустынным лабиринтом, и неожиданно свернул, и ввел их в большую аудиторию. Только что отремонтированную. Ни слова не говоря развернулся и ушел.
Хлопнул в отдалении железной дверью (резко приближенной тишиной), – потом, минут через пять, хлопнул той же самою дверью – но уже шагая в обратную сторону, к ним – гулко, по-военному размеренно, промаршировал по коридору, чуть позвякивая бубенцами ключей на боку, и появился снова – со скирдой аскетических серых одеял. Сирых, но не сырых. Скинул их на ближайшую парту. Молча позвал рукой Влахернского, и так же молча провел его по коридору: показал, где туалет; щелкнул для демонстрации перед его носом несколько раз всеми электрическими выключателями (так, что мифическая перспектива коридора несколько раз с треском вспыхивала, и гасла опять) – и все так же, не сказав ни слова ушел, громыхнув опять дверью вдали, и звучно запер их на ключ.
Там и спали всю эту ночь.
Завернувшись в жестковорсые шерстяные одеяла. Чересчур сходствовавшие колкостью с власяницей.
Разойдясь по разным концам огромного семинарийского зала с пустыми, недавно маслом крашенными, светло-пустынными стенами.
На партах.
– Примите Духа Святаго! – благословил их Кароль Войтыла, по-апостольски, обеими руками, едва взбежав на помост – моложаво, резко, – и обведя глазами как минимум миллион чуть выросших детей, стоявших, затаив дыхание, перед трибункой,
на которую ему втащили микрофон. И вдруг, сделав паузу, хитро усмехнулся: – Ясна Гура! Монастырь… Да, здесь живут монахи-паулины! Они – духовные дети Святого Павла из Фив – пустынника. Святой Павел был отшельник, пустынник. И они – пустынники. И живут – как видите – ну прям совсем как в пустыне… – и обвел опять колючими хулиганистыми глазами миллионное море.И после этой шутки – казалось, Дух Святой сошел и вовсе не мерою.
Толпа вдруг как-то на счастливые секунды, минуты, час, перестала ранить – точнее – по чуду, просто перестала быть толпой – а претворилась в выхватываемые взглядом тут и там спокойные одухотворенные внимательные лица – слушающие – и вмещающие слова. Как слушали, наверное, апостола Павла, когда он приезжал в какую-нибудь общину в Филиппах.
– Примите Духа усыновления! Вы – дети Божьи! Вы приняли духа свободы, а не духа рабства. Стойте в свободе, которую даровал нам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства! Где Дух Господень – там свобода!
И на этих словах Елена впервые заподозрила, что, кажется, притащилась в Польшу не зря.
– Святой Павел говорит нам: все, водимые Духом Божиим, суть сыны Божии. Быть сыновьями и дочерьми Божиими – значит, принять Духа Святого, и довериться Ему, позволить себе быть водимыми Богом, быть открытыми к Его действию в нашей личной истории и в истории всего мира. Да, дух сыновей и дочерей Божиих – это движущая сила в истории человечества. И я искренне радуюсь, что сегодня во все более возрастающем числе стран фундаментальные права человеческой личности начинают уважаться – даже если, нередко, за эту свободу людям приходится платить очень высокую цену: жертвовать собой, проливать свою кровь. Свобода – это не просто дар Божий. Свобода – это насущнейший долг каждого христианина. Воистину – в этих переменах ощущается Дух Божий, чудесным, изумительным образом исправивший курс истории и обновивший лицо земли.
«Даааааа…. Не зря Гитлер ненавидел польских священничков едва ли не пуще евреев! И эти несчастные язычники на Лубянке его боятся не зря, как скопище бесов – крестного знамения… И это паскудное покушение…» – подумала Елена.
С самого утра, в тот день, когда, казалось, весь мир вывалил на улицы и ждал приезда Иоанна Павла, уже какое-то чудо дрожало и звенело в воздухе над Ясной Горой. Цистерны дождя были явно опорожнены за предыдущие сутки. Палило солнце. И хотя – по мере приближения назначенного часа – все более и более абсурдной казалась сама идея «общения» в миллионной толпе, и все более и более раздражали огромные экраны, зависшие на бульваре у монастыря – однако, взглянув на и вовсе скапустившегося рядом Влахернского, болезненно озиравшегося, явно присматривая путь к экстренному отступлению с глаз долой, куда подальше, Елена самокритично решила, что удирать сейчас уже как-то глупо. Да и драпать можно было бы уже только по чужим головам.
Впрочем, в физическом измерении звенело и дребезжало в ясном ченстоховском воздухе совсем другое – потешный бронированный автомобиль, с кубическим прозрачным пуленепробиваемым аквариумом для бедного Понтифика, с трогательным окошком; а также – издали, за километр, слышные, автомобили охраны, производящие почему-то неимоверный шум: как визуально казалось – из-за торчавших из них, почему-то стоймя, бодигардов, наизготовку, в рядок, как суслики, в костюмах, да еще и в кинематографичных солнечных очках, как от затмения.
«Лучше смешная машинка – чем мертвый Papiez», – добродушно шутили тусовавшие рядом с ними на обочине шоссе поляки; которые, впрочем, когда кортеж чуть приблизился, от захватывающего зрелища так поотвесили челюсти, что даже позабыли махать заранее закупленными для приветствия дагерротипами и флажками.
– А что это там за грохот? А это моя Лягушонка в Коробчонке по Ченстоховской мостовой колдыбахает! – не выдержала Елена сходства с русским былинным триллером.
– А чё, ваще хороший чувак – простил своего убийцу! – одобрительно прорезался вдруг Воздвиженский, прикладывая согнутым козырьком ладонь к подсолнечному виску и издали разглядывая эскорт.