Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я знал, что Вахтанг великолепно устроился. Чем же в таком случае мог быть недоволен батони Давид? Но, по словам Кахи, он прежде всего был творец, то есть человек, пытающийся проникнуть в глубь вещей и явлений; а если к тому же он действительно был одарен талантом и умением созерцать, без чего творец немыслим, невозможно, чтобы он хотя бы подсознательно не ощущал убожества собственного бытия, ибо где-то в сокровеннейшем уголке души главным для него оставался все-таки творческий успех, а не, скажем, карьера. Трудно сказать, кто и какую цель ставит перед собой, когда берется за перо, но одно совершенно ясно: как бы мы ни обманывались на свой счет, мы лучше всех знаем, чего мы стоим. Некоторые, кому эта правда не по душе, всячески борются с ней, прибегая к разным ухищрениям и уловкам. Иногда закрывают глаза, чтобы не видеть нежелательного, но реальность берет свое. Разве борьба с реальностью имеет какой-нибудь смысл? Не лучше ли сделать эту реальность такой, чтобы не стыдиться ее?

Однако подобное желание присуще далеко не всем, оно не столь выгодно. Некоторые предпочитают закрыть глаза и воображать что угодно. Скажешь: я гений — будешь гением. Скажешь: великий патриот — будешь великим патриотом. Короче говоря, мни себя кем угодно, им и будешь, необходимо только покрепче зажмуриться да заткнуть уши. Милостью этого способа муж моей тетки воображал себя непревзойденным ученым. Но и он был человеком

того же типа, что и батони Давид, больше всего любил блага, которыми обеспечивало его имя ученого. В те годы сплошная фальшь окружала меня. Меня прямо выворачивало, когда я наблюдал, как в этих серьезных по виду семьях до двух часов ночи, бесконечно дымя, пили чай или кофе и неутомимо болтали о культуре, науке, об искусстве и родине, хотя не нужно было большой прозорливости, чтобы понять, что все это — и наука и родина — понадобилось им, чтобы убить время, чтобы скрыть собственную никчемность, и все это переливание из пустого в порожнее никому не приносило пользы. Но высокопарная болтовня продолжалась изо дня в день, и, глядя на этих людей — некоторые из них изъяснялись для пущей важности только на русском, тогда как их ближайшие предки копались в земле где-нибудь в Мачхаани или Матходжи и думать не думали, что их сыновья или дочери так легко забудут родной язык и проявят удивительные способности в освоении чужого, — мне невыносимо хотелось покинуть Тбилиси, уехать куда-нибудь в деревню, стать земледельцем, единокровным сыном природы.

Я поравнялся с садиком, разбитым возле оперы, и обратил внимание на собравшихся там ребят. Одни, спокойно беседуя, сидели на длинных скамьях, зато другие так громко сквернословили, что их голоса достигали улицы, и прохожие недовольно оглядывались. Пожилой мужчина в берете, одетый чисто, опрятно, хотя и несколько старомодно, прогуливающий крохотного мопса на длинном поводке, остановился, поправил пенсне и, заложив руки за спину, уставился на ребят. Некоторые из них в самом деле вели себя в этом общественном месте так, будто находились в пустыне Сахаре, где кроме них не было ни души. Я видел, как один симпатичный парень выхватил что-то из рук другого и бросился наутек. Приятель, разумеется, погнался за ним. Как озорные дети, носились они вокруг фонтана. Первый хохотал от души, а потерпевший, стараясь схватить его, грозил и нес похабщину, а, догнав, отвесил несколько пинков. Все это, разумеется, делалось в шутку. Мужчина в берете и пенсне молча следил за их возней. Потом также спокойно повернулся и пошел прочь со своим смешным песиком.

Я наклонился над фонтанчиком и напился. Перед оперой стоял народ, ожидавший троллейбус. Мне почему-то вспомнился дедушка. Он, даже будучи моложе этих парней, наверное, не позволял себе подобных выходок. Не представляю, чтобы он мог у кого-то что-то выхватить, а если бы у него что-то вырвали из рук — по-моему, это совершенно исключено, — изумлению его не было бы границ. Эта ветреность и легкомыслие никак не вязались с обликом моего деда. И речь его отличалась степенностью, не то что у меня и моих сверстников. Театр, искусство, литература, наука представлялись ему чрезвычайно серьезными, святыми понятиями, и, отбросив остальные причины, только из уважения к ним он бы, наверное, не позволил себе носиться и гикать в таком месте. Разумеется, те юноши собрались здесь не из любви к театру; я отлично понимал, что сейчас другая эпоха, и совершенно не собирался обвинять этих лоботрясов. Всему есть свои причины. Может быть, они вовсе не были такими бездельниками и шелапутами, как казалось со стороны. День был воскресный, и, вероятно, им негде было собраться, кроме этого садика. Кто знает, может, и среди них находился какой-нибудь серьезный, одаренный юноша, который задумывался о многом в этой жизни, но выбранная ими форма развлечений не вызывала у окружающих особого восторга. Возможно, подобные забавы вовсе не нравились ему, но он все-таки участвовал в них, потому что очень трудно отделаться от привычек того круга и поколения, которому ты принадлежишь. Дед мой жил в иное время и был воспитан по-иному…

Я шел по проспекту, и перед глазами стоял портрет моего деда в молодые годы, тот самый, который бабушка почтительно поместила на первой странице своего старинного, обтянутого черным бархатом альбома. На этой фотографии дед выглядел гораздо старше своих лет, вероятно, из-за усов и бороды, которые носил в молодости. Войдя в лета, он стал бриться и усы укоротил, потому что мода изменилась. Особая манера держаться смолоду придавала ему серьезный и зрелый вид. Степенность, спокойствие, такт и уверенность в себе отличали деда и его друзей. Во всяком случае так казалось мне. Из уст деда я не помню ни одного бранного слова. Среди дедовского окружения мне больше всех запомнился Элизбар. После смерти дедушки он часто заходил к нам. Это был представительный, остроумный и располагающий к себе старик. Он жил напротив Оперы, на улице Чавчавадзе, в старинном доме с широким деревянным балконом по всей длине, как было принято строить в старом Тбилиси. Потом жильцы, с целью расширения площади, застеклили этот балкон, понастроили там кухонь и кладовых, но Элизбар даже не помышлял ни о чем таком. Единственная незастекленная часть во всем дворе осталась только у него. Наш старик не нуждался ни в кухне, ни в кладовой, он был одинокий, поэтому никогда не столовался дома. В обед неизменно отправлялся в ресторан гостиницы «Интурист», которую называл прежним названием «Ориант», точно так же, как и бывшую духовную семинарию, ныне Музей искусств, называл «Палас-Отелем». Он так привык. Старые названия казались ему более удобными, хотя привычка его порой сбивала меня с толку и я не сразу мог понять, о чем идет речь.

— Однажды поручик Коцо Микеладзе шашкой разбил витрину в «Орианте», — вспоминал Элизбар, и я долго соображал, что такое «Ориант», или:

— У «Палас-Отеля» встретил меня Джибо Дадиани и говорит…

В том старинном доме он занимал одну просторную комнату. В углу ее стояла широкая тахта, обложенная мутаками [29] и подушками. Со стены спускался длинный персидский ковер, на котором красовались увеличенные портреты Ильи Чавчавадзе и Иване Джавахишвили, а также различное оружие — старинные, изогнутые полумесяцем турецкие сабли, длинные обоюдоострые русские клинки, тяжелые, грубые и несгибаемые; легкие, гибкие, самые жалящие и прочные грузинские шашки, а рядом с ними — всевозможные кинжалы: черкесские, дагестанские, персидские, грузинские; оправленные в серебро пистолеты и инкрустированные костью кремневые ружья. Бог знает, сколько лет он собирал эту коллекцию. В комнате пахло стариной, точно такой же запах минувшего века, казалось, исходил и от самого Элизбара. Он напоминал мне оживший дагерротип. Круглый год не снимал он серой черкески с серебряным поясом и мягких азиатских сапог. Зимой этот наряд довершали длинная бурка и башлык, которым он повязывал голову. У Элизбара были густые, волнистые седые волосы, закрученные кверху белые усы, высоко приподнятые черные брови, орлиный нос, степенные жесты и надменный гордый взгляд. Истинный аристократизм отличал его, и я любил

этого много перенесшего старика. Врожденная гордость в сочетании с необычайной простотой восхищали меня. Где бы он ни появлялся, все провожали его глазами. В детстве, завидев его на улице, я старался погромче поздороваться с ним, потому что иногда он мог не заметить меня. Элизбар непременно протягивал мне руку, гладил по голове и уважительно разговаривал со мной, расспрашивая о домашних делах, интересуясь, куда я иду, а если бывал не один, то обязательно представлял меня своему спутнику:

29

Мутака — длинный мягкий валик.

— Этот юноша, милостивый государь, внук нашего Симона, — и каждый раз с ласковой улыбкой добавлял: — Настоящий мужчина растет! — или: — Весьма одаренный юноша!

Я таял от его похвал, не в силах скрыть радости, и ужасно гордился, что и на меня, идущего рядом с Элизбаром, все обращают внимание.

Сейчас на улицах Тбилиси уже не встретишь подобных стариков, но в годы моего детства они при полном параде прогуливались, бывало, по проспекту Руставели. Некоторые вместо черкесок носили длинные рубахи навыпуск со стоячим воротничком, перехваченные в талии тонким поясом, галифе, мягкие сапожки, папахи. Одежда эта была старинной, грузинской, и вызывала уважение хотя бы тем, что являлась последним проявлением внешней самобытности. Но находились и такие люди, которых не только не интересовало, но буквально выводило из себя любое прикосновение к старине. По мнению супруга моей тетки, все грузинские церкви следовало бы давно снести за ненадобностью. Он иронично и пренебрежительно относился к Элизбару, видя в нем человека старой закваски, а в верности черкеске, архалуку и дедовским традициям — азиатскую отсталость. Прогресс он понимал как одни внешние изменения, и, если искореняли какой-нибудь вековой, мудрый и благородный обычай, он радовался, находя в этом знамение прогресса. Все новое казалось ему более привлекательным и удобным. Элизбар прекрасно чувствовал ироничное отношение этого прогрессиста и сам с насмешливой улыбкой относился к увлечению того всеми новшествами и полному пренебрежению прошлым, но это не мешало старику часто приходить к нам, он считал себя обязанным не порывать с нашей семьей, ибо это была семья дочери его старинного друга Симона.

Как я любил, когда Элизбар гостил у нас! Он садился и долго, степенно рассказывал что-нибудь, вспоминал старые истории, иногда живописал свои приключения — много горя довелось хлебнуть ему на жизненном пути. Особенно любил он разговаривать об истории Грузии. Знание прошлого своего народа представлялось ему тем фундаментом, на котором должно строиться уважающее себя, крепкое в национальном самосознании, несгибаемое, борющееся за интересы нации общество. Затаив дыхание, ловил я каждое его слово, и мне часто казалось, он обращается ко мне, старается для меня, пытается пробудить у меня интерес, когда увлеченно рассказывал о подвижниках прошлого, о героических деяниях великих грузин. Мне думается, что он старался не напрасно. Его слова западали мне в душу, разжигали неосознанное еще в том возрасте чувство любви к отчему краю. Сейчас, когда я вспоминаю прошедшее, меня уже не удивляет, почему не могли найти общий язык Элизбар и муж моей тетки. Теткиному супругу казалось, что недалек тот день, когда все народы сольются в один и заговорят на одном наречье. Элизбар даже слушать не желал об этом.

— Я уважал каждую нацию, но любой нормальный человек в первую очередь любит свою, и каждый честный работник прежде всего печется о благополучии собственного народа. Так было испокон веков и так будет всегда, — спокойно рассуждал Элизбар.

— Хм, — ухмылялся теткин муж, — эти взгляды весьма обветшали, мой Элизбар. Вы газет не читаете.

— Ваша правда, сударь, я редко читаю газеты, в последнее время зрение подводит меня.

— Надо, батенька, читать и быть в курсе мировых событий.

Сам он поразительно любил газеты, никогда не расставался с ними, и часто его суждения отдавали сухим, официальным тоном газетных статей. Может быть, поэтому я больше верил Элизбару, который опирался не на газетные цитаты, а на собственный опыт, на вековые устои, над которыми иронически посмеивался теткин супруг. Он был немного спесив, как все выбившиеся из своего сословия люди. Он рос в бедности, и когда перед ним распахнулись все двери, когда выучился, обрел уважение и определенную власть, он уверовал лишь в материальные ценности, в то время как Элизбар был неисправимым идеалистом, в молодости пустившим на ветер собственное движимое и недвижимое имущество — поместье разделил между беднейшими соседями и родственниками, большую часть состояния отписал на благотворительные цели, потом пожелал узнать мир и объехал его почти весь, но его любовь к отечеству отнюдь не уменьшилась. Вернувшись на родину, он сразу не сумел разобраться в происходящем, однако духом не пал, не было денег — жил в жесточайшей экономии, были — обедал в «Орианте». О материальном благополучии он никогда не заботился. Дружба, верность, самоотверженность — вот единственное, чем он руководствовался в жизни. Никогда не терял душевной стойкости. Несмотря на многочисленные удары судьбы, он не менялся. В каждом его поступке, в каждом слове сквозила величайшая вера в самого себя, любое испытание он встречал подготовленным, ибо не знал, что значит сомневаться в самом себе или в порядке собственной жизни, внутренние противоречия, вероятно, не мучили его. Он был твердый и цельный человек. Он был Элизбар, и его не интересовало, какие тончайшие, невидимые глазу процессы происходят внутри этого Элизбара. Убежденность в самом себе не содержала и следа самомнения, поэтому ему чужды были упрямство и поза, он умел быть хорошим рассказчиком и внимательным слушателем. Некоторые из кожи вон лезут, чтобы заслужить хотя бы часть того уважения, которое Элизбар приобретал походя. Даже муж моей тетки, за глаза посмеивавшийся над некоторыми привычками и мыслями старика, тем не менее относился к нему с почтением. Чем иным была вызвана эта почтительность, если не подспудным уважением личных и человеческих качеств старика?..

И неожиданная грусть охватила меня, беззаботно идущего по улице. Вот если бы кто-нибудь, похожий на Элизбара, находился рядом со мной в детские и отроческие годы! Ведь в это время мы больше всего нуждаемся в степенном советчике, умудренном жизненным опытом старшем друге, слова которого укрепляют дух, прививают надежду и указывают путь. А я жил, как в пустыне, не находя вокруг ни одного надежного и достойного человека, а тем более такого, которому хотелось бы подражать. Из взрослых я любил и уважал одного Арчила, но о нем, как и о Элизбаре, сохранились только детские воспоминания, а те, что окружали меня потом или встречались на жизненном пути, не вызывали должного почтения. Но когда я переходил улицу перед строем машин, ждущих зеленого света, то стал успокаивать себя, что в жизни всегда чего-то недостает, человек борется не только с внешним миром, но и с самим собой. Я достал сигарету, закурил и остановился у витрины книжного магазина. Окинув взглядом книги за стеклом, я сразу ощутил облегчение, что вовремя унес ноги из этого шумного города. В моей глухой деревушке у меня было и время и желание читать, я уже не вертелся белкой в колесе, как городской житель.

Поделиться с друзьями: