Расплата
Шрифт:
— Нет, калбатоно.
— Чем же? — Тень разочарования прошла по ее лицу.
— Я рядовой человек…
Но ответ мой, как я заметил, уже не интересовал мадам Элене, она, кажется, не слышала его.
— А вы знаете, что этот молодой человек, ваш друг, весьма талантлив, но беспробудно ленив? — спросила она.
— Мне он известен, как прилежный работяга, — ответил я, глядя на Каху. Лицо его кривила вымученная улыбка.
— Дорогой Каха, мое мнение по некоторым вопросам было небезынтересно таким людям, как… — тут почтенная дама перечислила несколько известных имен, — а вы, невзирая на неоднократные мои просьбы, даже не соизволите показать свои новые работы. Отныне я ни о чем не прошу вас!
— У меня просто не было времени, калбатоно Элене!
— А для попоек оно у вас находится? — перебила мадам, ее тон приобретал суровый оттенок.
— Это мой лучший друг. Мы не виделись несколько…
— Друзья никуда не денутся! Для меня, старой женщины, вы обязаны выкроить свободную
— Я постараюсь быть серьезным.
— Почему вы не изволили пожаловать в субботу?
— Не мог, к сожалению.
— Посмотрите, какой занятой человек! Когда же вы снизойдете до меня? Очень не заноситесь, но несколько моих приятельниц желают познакомиться с вами.
— Я позвоню вам.
— Буду ждать.
Мы с Кахой вышли из магазина, пересекли проспект и отправились к нему домой. На переходе какие-то люди взмахами руки приветствовали моего друга. Я думал о встретившейся нам даме. Мне почему-то показалось, что она в чем-то упрекала его как любовница, но при этом так расхваливала, что я не мог понять, в чем тут дело. Спросил у Кахи, в чем он провинился. Ничего особенного, ответил он мне, написал небольшую картину, а эта дама — искусствовед.
— Почему же ты не показываешься к ней?
— Обойдется.
— Она так любит и ценит тебя.
— Не верь, мой Тархудж, будто кто-то любит тебя, все заняты только собой и никем больше, — усмехнулся Каха. — Этой женщине я нужен для развлечения, а на мою жизнь ей наплевать. Если бы литературоведы, искусствоведы и прочие были рождены для искусства и литературы, они бы сами создавали что-нибудь. Ты видел когда-нибудь делового человека, который бы мог часами трепаться о своем деле?
— Не могу с тобой согласиться. Ценители тоже нужны. Кто-то должен жать взращенное художником.
— Опять-таки художник, подобное познается подобным.
— Нет, не согласен.
— Твоя воля. Во всяком случае, я ни на грош не доверяю тому, кто не любит детей.
— При чем тут дети?
— Однажды эта дама пригласила меня к себе домой. Я привел своего малыша, думая доставить ей удовольствие, что может быть приятнее ребенка? Представь себе, мой маленький сын действовал этой высокообразованной особе на нервы, он, видите ли, требовал внимания, мешая ей вести заранее обдуманную беседу о горних сферах поэзии и живописи. С того дня я ей ни на грош не верю. Что бы там ни было, за жизнь одного малыша я пожертвую всей мировой литературой, да и искусством в придачу, по мне эта жизнь более значительна.
Мы дошли до дома Кахи, пешком поднялись на пятый этаж — лифта здесь не было. Пока Каха искал в карманах ключ и отпирал, мне почему-то вспомнилась Мери. Несколько лет назад она стояла здесь, перед этой дверью и, замирая, ждала, когда ей откроют. Сейчас я ничуть не сетовал на свою жизнь, но стало горько, что то время прошло.
Я вошел в знакомую комнату. Здесь тоже стоял свежий запах дождя. Солнце заходило где-то по ту сторону городской черты, за горными хребтами. На верхнем стекле окна догорал рубиновый отблеск обессилевших, немощных лучей. Неожиданная грусть легла на сердце. Я ощутил явственно, что все имеет конец: моя юность — счастливая, как всякая юность, пролетела, погасла, как последние лучи заходящего солнца на оконном стекле. Я взглянул на портрет Важа и его ледоруб, висящий на стене. Давно я не был здесь, и мне вдруг показалось, что я вернулся на несколько лет назад, и те чувства, что я оставил здесь, снова ожили во мне. Я подошел к открытому окну, окинул взглядом знакомую улицу, мокрые блестящие крыши, мансарду противоположного дома. Те девушки, наверное, закончили учебу. Конечно, закончили и бог весть, где живут и чем занимаются теперь. Вполне вероятно, что осели здесь, в Тбилиси, не вернулись к родному очагу, потому что, как известно, любовь к нему постепенно сходит на нет, ее сменяет стремление к просвещению и так называемой цивилизованной жизни. Образование необходимо, хотя некоторые утверждают, что оно, дескать, приводит к размежеванию с природой, к отчуждению; открывая глаза на многое, оно, мол, вытравляет лучшие, данные от природы качества человека. Просвещение, мол, лишает людей непосредственности и чистой веры во многие явления жизни, оно зароняет семена сомнений, но разве так не должно быть? Спору нет, должно быть именно так! — решил я, оборачиваясь и наблюдая за Кахой, который уже поставил бутылки на стол и теперь копался в шкафу. — Знание есть принятие действительности, трезвый подход к ней, в то время как вера, не опирающаяся на знания, сходна с бегством от действительности. Если подходить с такой точки зрения, тогда смело можно утверждать, что вера в бессмертие души вызвана страхом смерти. Это тоже своеобразное бегство, поиски убежища. Хотя кто знает?!
Внезапно, словно почувствовав мой взгляд, Каха повернулся ко мне. Впервые, после стольких лет разлуки мы остались с глазу на глаз. Он улыбнулся:
— Как ты, Тархудж? Что нового в твоей жизни?
— Ничего. А здесь как, что происходит?
— Ничего!
Каха
вышел на кухню. Оттуда доносился звон тарелок и столовых приборов. Оставшись один, я оглядел комнату, порылся в книгах, беспорядочно наваленных на подоконнике: «Введение в индийскую философию», «Бхагаватгита», «Рамаяна» — мой друг не на шутку увлекся Индией. Я наугад вытащил из этой кучи толстую книгу и перелистал ее. Это оказался какой-то том Достоевского. Книга внезапно напомнила мне о бедняге Нике. Ника — о Мери, и два случая, связанные с ними, всплыли из глубин памяти…Как-то, в студенческие годы мы с Никой забежали к Кахе. Дверь комнаты встретила нас открытой. Каха, свернувшись на тахте, спал в одежде. Он был пьян. На полу валялась раскрытая книга. Наш друг, видимо, пытался читать, пока не заснул. Это был какой-то роман Достоевского, не помню уже, какой именно… Ника ухмыльнулся и с удивленным видом заявил:
— Если Достоевский нагоняет на него такой сон, крепкие же у него нервы, брат.
Именно в то утро, когда я впервые провел ночь у Мери, и, выйдя от нее на рассвете усталый, протрезвевший, неспавший, снова возвратился в дом Важа, откуда несколько часов назад я последовал за Мери, то там, среди ребят, бдевших около покойника, застал Нику. Я уселся в угол, не считая себя достойным находиться здесь, все казалось мне отвратительным и бессмысленным. Потом ко мне подсел Ника. Рассветало. Ночь таяла, и в комнате похолодало. Я встал и вышел в коридор покурить. Накурившись, я не вернулся в комнату, а отправился домой. Фиолетовый свет заливал безлюдную улицу. По дороге меня нагнал Ника, мы долго шли вместе, тогда-то он и сказал, что всегда предчувствовал преждевременную и трагическую гибель Важа. Я спросил, почему. А он ответил, что есть люди, с рождения отмеченные печатью обреченности, они всегда выделяются среди прочих, словно им вечно недостает времени, словно они спешат жить, будто изначально знают, что конец их близок. Сам Ника ничем выдающимся не отличался, а погиб через несколько лет от пустяковой операции…
Я закрыл книгу и положил ее на место. Снова обвел комнату взглядом. Пианино стояло там же, где и раньше, но комната казалась чужой. Исчезли ружье и патронташ. В одном углу лежали детские игрушки, у стены в беспорядке валялись Кахины рисунки и проекты. Платяной шкаф был передвинут. На стене прибавился портрет Кахиного сына. Ликующий бутуз смеялся во весь рот, показывая белые зубки. Когда Каха вошел в комнату, я спросил, где его домочадцы. Держа в руках мокрые тарелки и стаканы, он оглянулся на снимок, и на мгновение замер в рубашке с расстегнутым воротом, галстук он распустил, куртку снял, рукава синей рубашки засучены, вероятно, боялся замочить их, когда мыл тарелки. Потом он отвел глаза от снимка сына:
— Жена развелась со мной, забрала сына и вернулась к матери. Третий месяц живу один.
— Что случилось?
— Разве поймешь, всего понемногу… Не стоит говорить об этом, — он расставил на столе тарелки и стаканы и снова повернулся к двери, — не скучай, Тархудж. Поджарю картошку и вернусь…
Я оперся руками о подоконник. К карнизу была прибита полоса заржавевшей жести. Я глядел на блестящие крыши, на темно-синее пространство, усеянное точками света. Огоньки переливались и мерцали, как драгоценные камни на синем бархате. Из противоположного дома доносились звуки фортепьяно и чей-то пронзительный баритон. Обладатель баритона обрабатывал голос: «а-а-а-а, э-э-э-э!» История Кахи огорчила меня, но я не особенно удивился, будто с первой же минуты понял, что дела его неважны. То унылое выражение лица, которое поразило меня сначала и с которым я вскоре свыкся, разумеется, было вызвано не только смертью дяди Ираклия, и сейчас мне казалось, что я сразу раскусил причину его подавленности. Вообще странной была его женитьба. Он сидел в кино. В зрительном зале было душно, да и фильм показывали никудышный. Тот день, наверное, ничем бы не запомнился ему, если бы сидящая рядом девушка не потеряла сознания и ее мать не подняла истошный крик. В задних рядах тоже начался переполох. Каха машинально подхватил девушку, а невыдержанность истеричной матери настолько взбесила его, что он прикрикнул на нее: «Успокойтесь и не пугайте дочь!» Затем он принялся успокаивать девушку, лежащую на его груди: «Не бойтесь, дышите глубже, возьмите себя в руки». Пульс ее частил, и Каха, вероятно желая приободрить, погладил ей руку. Девушка открыла глаза. Лицо ее неясно белело в темноте, но Каха чувствовал, как она благодарна ему, потому что положила ладонь на его руку, словно полностью доверившись ему. Не исключено, что близость мужчины и внимание моего друга были приятны ей. Она бессильно прошептала: «Спасибо, мне уже лучше». Зрители из заднего ряда успокаивали встревоженную мать.
— Если хотите, выйдем на воздух. Вы можете встать? — спросил Каха у девушки.
Девушка поднялась. Поддерживая ее за талию, Каха повел девушку к выходу. Позади причитала мать. Они вышли на свет из темного зала и тут впервые взглянули друг на друга. Наряд девушки был чересчур прост и безвкусен, она вызывала жалость, да и держалась застенчиво и скованно, как те люди, у которых нет веры в себя. Молоденькая, она походила на высохшую старую деву, что, вероятно, было скорее результатом замкнутой жизни, нежели внутренней стыдливости. Но так или иначе, Каха вежливо осведомился: