Распутин
Шрифт:
И лавируя в сутолоке Невского и толкая прохожих, Сергей Васильевич что-то все бормочет и делает жесты, и прохожие оборачиваются, чтобы посмотреть на этого волосатого чудака, разговаривающего в одиночку.
И вот жестами этими он устраняет, наконец, все препятствия на его и на ее пути, и она — его. Теперь снова, уже вместе с ней, он может вернуться к задуманной книге: «Освобождение человечества». Вот ее переводят уже на все языки мира. Всюду и везде его имя, всюду его портреты. Вот на огромной широкой площади его памятник, а внизу подпись: «Сергею Васильевичу Станкевичу — благодарный русский народ».Учебники истории пестрят его именем: громадная роль Сергея Васильевича… Великое значение Сергея Васильевича… Мощное обаяние, глубина, влияние Сергея Васильевича…
Но все это только средство. Всенародное российское собрание, созванное специально для этой цели, признает его духовным вождем всего русского народа, отцом отечества и дает ему не в пример прочим…
А вокруг, между тем, было совсем невесело — были переполненные тюрьмы, были страшные голодовки, была вопиющая наглость с одной стороны и вопиющее бесправие с другой. И сам он долго сидел в Крестах, тихий и безобидный. А потом, выйдя, он сдал государственный экзамен, стал работать энергичнее в журналах, и как-то незаметно на нем женилась Евгения Михайловна.
Она была дочерью одного московского инженера, известного своими смелыми и крупными работами и еще более смелыми и крупными кутежами. Отец передал ей свою отравленную алкоголем кровь и пустил ее в жизнь с тяжелой истерией. Прелестная, точно фарфоровая, фигурка эта с горячими глазами, пышными каштановыми волосами была совершенно невозможным моральным уродом. Чрез год после того, как Сергей Васильевич узнал, что он муж Евгении Михайловны и что черноокая страдалица княгиня для него утеряна навсегда, у нее родился мертвый ребенок. Страдания родов показались ей настолько бессмысленными и ужасными, что после них она и слышать о детях ничего не хотела и долго бегала по докторам и акушеркам, пока не научилась всему, что было нужно, чтобы не иметь детей. Сергея Васильевича она любила и в минуты просветления без слез нежности не могла смотреть на этого не чаявшего в ней души огромного мохнатого ребенка, но тем не менее жизнь его она быстро и уверенно раз навсегда превратила в ад. Она не могла не мучить его и себя. Она бешено ревновала его ко всякой женщине, она ревновала его к его прошлому, а если не ревновала, то совершенно ясно доказывала ему, что он ее совершенно не любит и только и думает, что о ее смерти. Вот он курит и не замечает, как это ей вредно, не замечает этого ее сухого кашля. И стоило только ей придумать этот сухой и зловещий кашель, как кашель этот действительно и появлялся, сухой и зловещий, и Сергей Васильевич метался в ужасе и не знал, что делать. А она мрачно говорила, что нет, она больше не может, что лучше конец, и уходила в соседнюю комнату, где стояла ее аптечка — она постоянно возилась с лекарствами, — и начинала перезванивать пузырьками и прислушивалась, что муж будет делать. Он, зная, что у нее там много всяких ядов, холодел от ужаса, он не смел пошевельнуться, а она в черной, безысходной тоске думала, что вот она была права, что она вот хочет отравиться, а он сидит, как пень, ему все равно. Она отлично знала, что ему не все равно, что он терроризирован и не может дышать от ужаса, но ей надо было, чтобы то, что было, не было бы, а было то, чего нет. И не то, что ей этого было надо, — потому что и сама она терзалась и мучилась ужасно, — а иначе она не могла. И однажды она в такой момент действительно отравилась и, отравившись, с рыданием целовала его руки, умоляя спасти ее, чтобы могла она как-нибудь загладить те мучения, которых столько причинила ему. А когда ее отходили
и она встала, то чрез неделю она снова стала позванивать в соседней комнате своими пузырьками…И тут, в ссылке, продолжалось то же самое — только сегодня показала она ему платок с зловещими красными пятнами. Он так привык уже ко всяким ужасам, что хотя и ужаснулся и похолодел и на этот раз, но уже где-то в глубине души его было сознание, что и это все кончится благополучно, что это только так.И он ужасался на то, что эти мысли копошились в нем, ужасался на свое злодейство…
Евгения Михайловна холодно и строго дала выслушать себя, покорно, хотя и безучастно, дала всякие объяснения врачу, кашляла сухим нутряным кашлем и боязливо осматривала потом платок, который она прикладывала к губам. Эдуард Эдуардович внимательно и мягко смотрел на нее своими заплывшими глазками из-за золотых очков. В легких ничего не было. Но что же все это было, эти физиологические явления: кровь, сухой кашель и прочее?
Сергей Васильевич тем временем, устав от ходьбы из угла в угол и от волнения, почти машинально присел к своему рабочему столу. Он тихонько перебирал свои книги, бумаги, к которым он не мог из-за болезни жены прикоснуться вот уже несколько дней. А он любил свою тихую работу, эти свои углубления в торжественный и грустный сумрак былого! Под руку попался ему вдруг дорогой карманный английский атлас. Он бессознательно развернул его и, прислушиваясь к голосам за стеной, стал перелистывать карты — он теперь не изобретал уже всемогущих машинок для счастья человечества, не хотел перевязи Всенародного российского собрания, но фантазером остался прежним и любил побродить фантазией по свету. Когда он смотрел на карты, они говорили ему, они пели, они были живые…
«Виктория-Нианца… Альберт-Нианца… Истоки Нила… — читал он, и в его воображении тотчас же вставали пальмы, негры, бегемоты. — Сиерра Невада… Сиерра Морена… Монахи, знойная Кармен, тореадоры, навахи… А, а это Алтай! Какая-то река… Говорят, чудный край! Вот выстроил бы себе где-нибудь в девственной глуши тайги домик… простой, крошечный… и жил бы там тихонько никому неведомым отшельником…»
И в лицо ему повеяло свежим горным воздухом, напоенным чудным запахом сосны, и услышал он шум серебряных водопадов в звонких ущельях, и чувство глубокого покоя охватило его… Один, один — какая радость, какая воля!..
За дверью послышались шаги. Он очнулся и ужаснулся на себя. В комнату вошел Эдуард Эдуардович. Он торопливо с виноватой улыбкой поднялся ему навстречу.
— Нет, пройдемте лучше туда… — тихо сказал врач, оглянувшись на дверь, за которой он уловил осторожный шорох, и указывая на раскрытую дверь на террасу. — Поговорим на свежем воздухе…
Оба вышли на террасу. Вверху рдели звезды. По окраине города заливались надрывным лаем собаки.
— Ну, я думаю, что со стороны легких вам бояться нечего… — сказал доктор. — Эта кровь что-то не совсем понятна мне…
— Я сам видел, как она брызнула у нее в платок… — тихо сказал Сергей Васильевич. — Она тут же и сожгла этот платок, чтобы не заразить меня… Вот только один уголок уцелел…
Доктор взял обгорелую тряпочку с красными пятнами и, подойдя к освещенному окну, долго внимательно его рассматривал.
— Как я и думал, это не кровь… — сказал он, вздохнув. — Но она все же очень страдает…
— Да, да, ужасно! — подтвердил Сергей Васильевич. — Ужасно! Но что же делать?
— Я думаю, что кроме терпения ничего не остается… — сказал, помолчав, Эдуард Эдуардович. — Едва ли что можно сделать для нее. Это, по-видимому, тяжелая наследственность, расплата за грехи отцов… Будьте с ней терпеливы, мягки и… покорно несите свой крест…
— Я так и думал, так и думал… — взволнованно говорил Сергей Васильевич и горячо жал руки доктора, точно тот Бог весть какую радость сообщил ему. — Я очень, очень благодарен вам…
Отказавшись от приготовленного чая, доктор ушел, а Сергей Васильевич осторожно подошел к двери жены.
— Это ты, Сережа? — послышался ее суровый голос. Он приотворил дверь.
— Иди сюда… — строго сказала она из полусумрака, но едва он вступил в комнату, как она сорвалась с дивана и с мучительными рыданиями бросилась к его ногам и охватила его колена и целовала его брюки. — Сережа… милый… дорогой… прости меня! Ради Христа, прости! Я сама не знаю, что я делаю… Это — не кровь… Это я нарочно, чтобы помучить тебя… чтобы ты жалел меня… чтобы ты любил меня…
И она забилась, как подстреленная птица.
Он поднял ее своими сильными огромными руками, сел с ней, как с больным ребенком, в кресло, ласкал ее, целовал, говорил бессвязные слова утешения.
— Я… я… накапала на сахар — Боже, какой стыд! — твоих красных чернил и… взяла в рот… И потом будто бы закашлялась… А никакого кашля нет… Я совсем здорова… Это все оттого, что мне кажется, что ты мало любишь меня, оттого, что мне холодно… одиноко…
И вдруг она заметила его слезы.
— Вот, вот, знаю, что ты любишь, что очень жалеешь! Знаю несомненно, а все не верю… Вот ты плачешь, и я… тоже плачу… и в то же время как-то смотрю на себя со стороны и вижу, что я, как актриса, хорошо все это делаю… Сережа, я так вся изломана, так исковеркана, вся насквозь ложь. Это такой ужас… Спаси меня от меня самой! Я жить больше не могу… Сережа, милый, родной…