Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
Когда туман в низине загустел, старший лейтенант поправил на груди автомат, протянул руку Суджакову:
— Спасибо, майор. Может, еще встретимся. — В мою сторону он даже не посмотрел. — Пора, — кивнул своим.
Цепочкой, за ним, они неслышно зашагали по плотному сырому снегу. Мы смотрели вслед. Странные чувства испытывал я при этом: восхищение и страх, что, едва они скроются, мне снова вспомнится лицо мужика, когда темной ладонью он утирал слезы.
Люди в белых маскхалатах уже вошли в туман и растворились в нем, как капли молока в молоке.
— Пойдем, что ли? — заглядывая мне в глаза, неожиданно спросил Суджаков.
Мы шли рядом. Филимонов позади.
— Тебе сюда, — остановился
Я остался один. Надо было поторапливаться, чтоб найти еще дотемна свою роту.
Двадцать четвертый
Городок пропах пылью. Взбитая тысячами ног, колесами автомашин и повозок, пыль втягивалась в улицы вместе с запахами пота, бензина, ружейного масла. Тяжелая, плотная, она оседала на придорожные кусты, тусклые и неподвижные, на брезент кузовов, на камень домов, на металл, на влажные лица и руки людей. И все от нее становилось серым. В этом колыхавшемся потоке, в движении ног, рук, колес, изнывая от жары, чувствуя над губой росинки пота и мечтая о ведре холодной воды, в которую хорошо бы окунуться лицом, а затем попросить, чтоб тебе выплеснули ее на спину, — в этом душном потоке двигалась вместе со всей дивизией Варя. Сидела она в крестьянской бричке, в которую пригласил ее старый поляк, пожелавший въехать в родной городок вместе с советскими частями, шесть часов назад перешедшими польскую границу.
Винтовку Варя осторожно сунула в сено, предварительно проверив чехол на оптическом прицеле, а сверху положила свой вещмешок. Сидела она рядом с поляком, возбужденно и без умолку говорившим. Он восторженно ахал, восклицал, показывая кнутовищем на катившиеся рядом танки, орудия разных систем и калибров:
— Ну, холера ясна!.. Тшимайся, герман!.. Вьё, вьё! — понукал он рыжую кобылу, весело сверкая серыми глазами, сдвигая на затылок с разгоряченного красного лба зеленую велюровую шляпу с темной от пота, выгоревшей лентой.
С Варей он говорил по-русски и был страшно доволен, что не забыл «ензыка россыйскего», который знал еще с детства. А она слушала, то рассеянно глядя по сторонам — на воспаленные, распаренные лица солдат, то кося глазом на небритую, в седых щетинках щеку поляка, на аккуратные, закрученные кверху кольцами острые кончики его усов — белые, с желтыми подпалинами снизу.
«Вот тебе и заграница, — думала Варя. — Все проще, чем представлялось. И бричка, и рыжая лошадка, и этот поляк в белой рубахе с грязными манжетами, в смешном черном жилете…»
Они ехали по улице, где целых домов почти не осталось. Был хаос кирпича, ярко-красного на местах излома, разноцветной штукатурки, балконных, извитых взрывом прутьев, искореженной кровли. И над всем этим — уже другая, розоватая пыль, а в ней люди с кайлами, ломами и лопатами. Иногда они прекращали работу — женщины вытирали платками, висевшими на шее, скулы и подбородки, подправляли выбившиеся из зачеса пряди волос, мужчины, голые до пояса, с лоснившимися в лучах августовского солнца плечами и спинами, закуривали — и все разом смотрели на двигавшуюся массу войск. Кто-то из мужчин, заметив бричку поляка, крикнул ему сквозь грохот и лязг:
— Гей, Франек! Цо ты робишь, старый батяр?! Ты юж сам маш таку цурку! [11]
Довольный этой шуткой, тем, что его заметили вместе с Варей, поляк загоготал, вытащил пачку немецких сигарет и сказал Варе:
— У меня такая дочь, как ты. Веславой звать. Ай-яй! — покачал головой старик. — Така млода
и юж на войне!.. — Он вздохнул. — Эта улица, где мы едем, называется Ягеллонска. Слышала, жил такой круль наш — Ягелло… Была и улица. А теперь одни камни. — И, поводя кнутовищем, стал показывать, что где находилось на этой улице. — Тут кафе пана Ляссоты. — И она увидела в проломе расписные яркие стены и то, что некогда было зеркальной стойкой. — А тут парикмахерская Фишмана. — И она увидела кусок уцелевшей фасадной стены с намалеванными ножницами над завитою, в бигудях, женской головкой. — Тут… ладно… тут неважно. Заведение было одно, пся крев. А дале — дом пана профессора Скавроньского, лекаж-хирург. — И она увидела тяжелую, из серого мрамора лестницу с медными кольцами, которая не вела никуда, просто в зиявшее небо. — А тут, где поворот на плац, была синагога. Триста лет стояла. — И она увидела глыбы камня с остатками аскетически белой штукатурки, голой, без единого узора… — Ляссота ушел в партизаны, Скавроньский в Освенцим, Фишман в Треблинку, — поляк покачал головой и развел руками. — А я знал их фамилии сорок лет! Сорок лет! Вшистце жице!..11
— Эй, Франек! Что ты делаешь, старый гуляка?! У тебя самого такая дочь!
Бричка их катила уже по булыжной мостовой. Почуяв дом, лошадь пошла резвей, кованые колеса попадали то в выбоины, то на выпершие булыжины, бричка громко тряслась, и у Вари смешно подергивался подбородок.
На углу, возле уцелевшего здания, на котором сохранилась вывеска «Restauraja „Kaprys“», стояла толпа с красными и красно-белыми повязками.
— В этом ресторане до войны было самое лучшее пиво, — сказал старик, указывая на «Kaprys».
— А почему такое смешное название — «Каприз»? — спросила Варя.
— Важно, чтоб у тебя были форсы, ну эти — деньги, деньги, деньги, — вспомнил поляк. — А за деньги ты мог там делать, что хотел. Только плати.
В толпе, стоявшей на углу, послышались звуки аккордеона.
— «Грудек-марш» играют, — сказал поляк.
И Варя увидела высокого пожилого мужчину в черном костюме и белой манишке, который играл левой рукой на басовой стороне сиявшего красным перламутром аккордеона. На правой же стороне — на клавиатуре — мелодию выводила стоявшая рядом полная женщина в зеленом длинном платье. Лицо мужчины было желтовато-белым, неподвижным, как маска, глаза же — закрыты большими темными очками.
— Слепой? — спросила Варя.
— Так, — кивнул старик. — Еще с той войны, с першей…
Домик старика находился в конце улицы, почти у выезда в поле. Двор выглядел по-деревенски — с сараем, с небольшим стожком сена, с маленькой калиткой, ведшей за изгородь, где зеленели грядки капусты. Встречали поляка жена и дочь, встречали так, словно он вернулся с того света, жена утирала передником глаза. А он только отмахивался, хмурил брови, как бы стыдясь всего этого перед Варей.
— Живой, живой я! Хватит вам! Живой — цо еще?! — шумел он, мешая русские и польские слова.
Умывалась Варя за ситцевой занавеской над большим тазом, и хозяйская дочка — маленькая, с легкими льняными волосами, вся в веснушках, Веслава — поливала ей из высокого фаянсового кувшина, все время улыбалась, не зная, что и как сказать гостье, и обе они смущенно хмыкали.
Обедать сели в центре комнаты, куда от окна сдвинули стол. В белой глубокой чаше лежали листья салата, приправленные уксусом и сахаром. Заставляли Варю есть зеленую кашицу, пахнувшую чесноком, — шпинат. Был и польский холодный борщок, и флячки, а по-русски — рубцы. Все это Варя ела впервые, вслушиваясь в названия, уступая настойчивым просьбам хозяев.