Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:

Мы сидели на сухом кургане, поросшем чебрецом.

— Значит, ты хочешь стать музыкантшей? — спросил я.

— Я поступлю в консерваторию. А ты хочешь стать военным?

— Да, — уверенно ответил я. — Танкистом, летчиком или моряком.

— Так нельзя. Надо выбрать что-то одно, — возразила Лидуся. — Думаю, надо идти в летчики. Характеристику тебе дадим хорошую. Мы в комитете комсомола уже обсуждали тебя. Был представитель из аэроклуба. Если бы еще твоя модель заняла первое место, тогда совсем здорово. Я сказала, что ты хороший товарищ… Смотри, у тебя подметка отрывается.

Я подумал, что отец даст нагоняй, потому что сандали были новые. Теперь

опять мяч запрут на две недели, выпустят воздух и запрут.

— А твоя мама сказала, что тебя не примут в Красную Армию, потому что ты плохо ешь, выплевываешь пенку, когда пьешь молоко, а какао выливаешь в помойное ведро. Это правда? — спросила вдруг Лидуся.

— В армии надо есть кашу и борщ, — пришлось возразить мне. — Какао тут ни при чем!..

Еще много раз провожал я Лидусю домой. И всегда затем мы сидели в степи. Больше никого из девчонок я не провожал и ни с кем из них не ходил в степь Только с Лиду сей.

В армию меня все-таки приняли. Шел ноябрь 1942 года.

Я стоял голым в очереди с другими в большой холодной комнате, где панели были наведены серой масляной краской, как в нашей городской бане. За столами, сдвинутыми в один ряд, сидели врачи и командиры из военкомата. Они о чем-то переговаривались по-деловому тихо, а мне казалось, что они говорят о чем-то тайном. И я удивлялся, потому что был добровольцем — что же от меня скрывать. Потом они что-то писали в большие карточки из плотной бумаги и раскладывали их стопками на столе.

Пока двигалась очередь, чтобы отвлечься от противного состояния стыдливой беспомощности из-за наготы своей, я смотрел в окно, за которым виднелся двор военкомата. Шел скучный, мокрый снег. Двор был огромен, со спортивными сооружениями. Снег опускался медленно, словно выбирал место посуше, но все равно падал в растоптанную черную грязь, смешанную с соломой и навозом.

Заявление с просьбой послать в авиацию мы с Лидусей сочиняли вдвоем. И когда я написал фразу «обязуюсь честно выполнять любые обязанности», Лидуся посоветовала вычеркнуть ее. «Это само собой разумеется, — сказала она, — раз ты идешь добровольцем».

Кто-то дышал мне в затылок. Я обернулся. Высокий зобатый парень подмигнул:

— Ты не дрожи, оно не так холодно. Просто непривычно, что голый стоишь. Дело нормальное. Человеку редко выпадает голым среди людей побывать. Не жалей, может, больше не придется. Так что не стесняйся!..

Я отвернулся и стал разглядывать весы, высокую рейку с облупившейся краской и со шкалой, по которой отмечали рост; кушетку, покрытую розовой клеенкой. Представил себе, как будет холодить она, если придется лечь, и гусиная кожа пошла по рукам и бедрам.

Очередь двигалась. И приближалось самое страшное: за столом я заметил молоденькую красивую врачиху с серебряным молоточком в руке. Это была сестра Вити Бирюкова, приятеля из Осоавиахима. За год до войны она окончила мединститут. Глаза наши встретились, и я отвернулся и увидел плакат, призывавший вступать в доноры. Мне хотелось содрать этот плакат и завернуться в него, как в простыню…

А потом еще раз был квадратный двор военкомата, когда все мы стояли в строю с мешками за спиной, но еще в гражданской одежде. Нас рассчитали по четыре, выстроили в каре, и в центре его возвышался военный оркестр. Было весело и грустно. Грустно оттого, что как-то сиротливо кучкой жались у ворот родители.

Оркестр был отменный. Крепкие красноармейцы в шинелях, сияющие трубы, тугой ухавший барабан и чистый медный звон тарелок. Их было четырнадцать человек, оркестрантов, которые

иногда по воскресеньям играли в городском саду имени Луначарского. Пятнадцатым был юный капельмейстер в очках. Он то и дело двумя пальцами левой руки изящно снимал их, а правой дирижировал. Музыканты играли слаженно и красиво, играли долго — вальсы, марши и бодрые песни. Было как на концерте. А потом, когда строй двинулся на вокзал, оркестр вышагивал впереди нас, и торжественная его музыка словно повисла над всем городом. От нее перепуганно над тополями мельтешили черные галки, похожие на множество черных шапок, которые кто-то приветственно все время подбрасывал вверх. Выстроившиеся вдоль тротуаров горожане отыскивали взглядами в проходившей колонне кого-то нужного, своего. Шеренги шли под строго и четко отмеренный оркестром ритм, мы старались показать такую же строевую удаль, что и музыканты.

На вокзале я сказал Лидусе, кивнув на оркестр:

— Тебе бы не на скрипке учиться, а на трубе. Это — я понимаю — музыка!

Лидуся не обиделась. Она только сказала:

— Ты пиши мне. Не стесняйся. — И тут же начала смотреть по сторонам, вертя своей худенькой высокой шеей.

Я удивился: о чем я буду писать ей? Я никому еще не писал писем, потому что никуда из дома не уезжал.

А музыка гремела, густая, многоголосая, заполнявшая собою все: и высоту над зданием вокзала, и каждую щель меж телами плотно стоявших людей, и темнеющую глубину еще пустых теплушек с откатанными до предела дверями.

С отлетевшим стоном тенькнули семафорные провода, и Емельян Петрович сказал:

— Вставай, однако. Сейчас поедем. Семафор открыли.

Я лениво пошел к вагону, озираясь назад, на то место, где мы только что лежали в тишине. Чем ближе к насыпи, тем сильнее слышался гуд в черных проводах на блестящих ложбинкой роликах.

Валионта мрачно курил, далеко сплевывая слюну, желтую от размякшей во рту самокрутки.

И снова мы поехали. Валионта не разговаривал с Емельяном Петровичем. Мне была непонятна его неприязнь к нему. А Емельян Петрович, вроде ничего не замечая, поучал танкиста:

— Ты бы последние штаны поберег. Руки после сала об них вытираешь. Вещь беречь надо, — и трогал горстью свои усы.

Валионта тихо огрызался:

— Тебе-то что?! Ты береги свои. Может, перед господом богом в них еще предстанешь.

Чего они грызутся? Иногда меня это злило, и хотелось матернуть обоих. Война кончилась, остались живы, где-то расстанутся навсегда. Какого же черта не поделили?!

Под вечер мы остановились на станции Городищево. Емельян Петрович порылся в чемодане, вытащил большую коробку, набитую черными пакетиками, протянул три Валионте:

— На-ка возьми. Это иголки. Швейные. Сходи, может, променяешь на литровочку вина. Товар этот нынче спросный. Жинка писала, вези, мол, иголок поболее. А мы тут ужин сообразим.

Валионта потер стриженую голову, натянул свой танкистский шлем, взял пакетики и ушел. Его долго не было, и я отправился на станционный базар на поиски. Рядом с нашим эшелоном стоял порожняком санитарный поезд. У вагонов вертелись щеголеватые врачи и медсестры. Веселые и разбитные, они грызли свежие огурцы, курили хорошие папиросы из красивых коробок и вели разговоры не о войне, а о каких то не очень понятных мне делах мирной тыловой жизни. Я с интересом толкался среди них, никто не обращал на меня внимания. И тут возле последнего вагона я увидел знакомую медсестру из госпиталя, где я лежал в сорок третьем после контузии.

Поделиться с друзьями: