Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Знаю не хуже вас. А вы не хуже меня знаете, что ни одно автохозяйство в городе не хочет нас обслуживать. Они получают хорошие деньги лишь за тонно-километры. У нас же этих тонн нет! Мы оплачиваем их почасовую работу. Самая невыгодная для шоферов оплата. И они там находят тысячи причин, чтоб как-то увильнуть, не дать нам машину либо прислать с опозданием.
— Вот об этом вы и скажите в горкоме, — возразил Сиверцев. — Это же шантаж!
Власов отшвырнул линейку.
— Что говорить в горкоме, я сам знаю! — Власов уже кричал. — А вы крохоборничаете, отказались накинуть ему еще каких-то три часа! Вы что же думаете, вы такой хороший, принципиальный, а Власов — сволочь — заставляет начальников участков потакать вымогателям?!
— Нет, просто надоело потакать шантажу, — пожал плечами Сиверцев.
— Ах, вам надоело! А эти автобазовские шофера говорят, что им надоело работать
Сиверцев сидел подавленный, оглушенный, страшась увидеть красное, наверное, вспотевшее лицо этого тридцатилетнего парня, словно нарочно возвышавшегося над ним, постыдно отчитывавшего. Было боязно глянуть в лицо Власову, потому что тогда надо что- нибудь крикнуть, может, обматерить. И стало Сиверцеву страшно оттого, что он этого не делал, а продолжал, как виноватый ученик, сидеть. Затем встал и, все еще избегая наткнуться взглядом на побелевшие глаза Власова, сказал:
— Вы забываете, что, накидывая вот так по два-три часа, помимо всего, — выделил он, — мы будем рубить сук, на котором сидим: часов-то этих у нас ведь тоже определенный лимит. И нам их до конца года может просто не хватить…
— Спасибо, что напомнили, — нетерпеливо перебил Власов. — Но я молод и в этих услугах еще не нуждаюсь…
И вот сейчас, лежа под одеялом, он вдруг опять пережил все, что произошло в кабинете у Власова. Но теперь в груди его не было нервной знобящей дрожи, той почти обморочной вялости, разлившейся по телу, — не было ничего, что сковало его тогда, едва он вернулся к себе от Власова и принялся бессмысленно перекладывать бумаги на столе, тупо глядя на них, не осознавая своих движений.
Сейчас его спирал гнев, жаркий, сбивавший дыхание, замутила ненависть к Власову за оскорбительный тон, за то, что Власов специально, вроде возвышаясь, стоял над ним, бросая тяжелые презрительные слова. Он ненавидел Власова сейчас лишь за все это, забыв существо разговора. И еще за то, что там и тогда не сумел как следует ему ответить, одернуть, поставить на место! И за то, что дал пощечину сыну, — тоже ненавидел он Власова! Да! За то, что излил на сыне и обиду, и злость, и униженную свою правоту, и попранное достоинство, не сумевшее защитить себя вовремя…
Спать уже не хотелось вовсе. Возбуждение согнало усталость. Сиверцев уже знал, что не успокоится и не уснет, покуда не закончит свой страстный, резкий, но запоздалый разговор с Власовым. Мозг его работал ясно, складывались логичные, последовательные и емкие фразы — целые периоды — беспощадные, хлесткие, но справедливые, потому что ими он бичевал хамство.
Сиверцев почти видел, как в этом разговоре притихший Власов даже не в состоянии перебить его, чтоб вставить оправдательную реплику — так убедительно звучал мысленный голос Сиверцева и так неотразимо прекрасны и глубоки были его немые слова. Связно и решительно он напомнил Власову, что когда тому было от роду два года, Сиверцев уже жег немецкие танки и получил первую медаль «За отвагу». И что, может, пуля, ударившая Сиверцева в бедро, расплющившись о кость, застряла там, а потому и не долетела до иной цели, какая вполне могла оказаться двухлетним мальчиком Петенькой Власовым из Великих Лук!.. Нет, не так, это выспренно, нескромно… Об этом надо иначе… И он снова говорил, наслаждаясь своим умением находить вместительные страстные слова…
Он даже устал от этого монолога, но вроде успокоился, закурил и лежал, глядя в потолок, припоминал, как бы заучивая, отдельные фразы… Вот это все он завтра и выскажет Власову. Именно так! Завтра же утром, едва придет на работу!.. И ему стало легче. Загасив окурок, Сиверцев грузно повернулся на бок и натянул одеяло.
Они поднялись на свой этаж по разным лестницам, и потому находились сейчас в противоположных концах коридора, идя друг другу навстречу. Где-то посередине между ними находилась дверь
в кабинет Власова, а ближе к Сиверцеву — дверь, куда должен был сворачивать он. Но пока они двигались друг другу навстречу. Вот сейчас… Вот… И Сиверцев почувствовал, как что-то толкнулось в груди, сменился ритм сердца, оно зачастило тоскливо и громко… Ах, как нехорошо получилось, подумал он. Надо же, чтоб в коридоре… Ну что ж, в коридоре так в коридоре. Какая в сущности разница? Но захочет ли Власов выслушивать его здесь? — засомневался Сиверцев, замедлил почему-то шаг, вроде безотчетно давая возможность Власову первым дойти до середины коридора, где дверь в кабинет. И тут вдруг Власов поднял высоко руку в приветственном движении.— Здрасте, Андрей Андреевич! Ну и погодка, а? — весело и миролюбиво проговорил он. — У вас ко мне ничего срочного? Я собираюсь на товарную станцию насчет контейнеров… Ну и отлично! — он широко распахнул дверь и исчез в «предбаннике» — тесной приемной перед кабинетом.
Сиверцев глубоко и облегченно вздохнул, будто что-то роковое, подстерегавшее с утра, обошло стороной, разминулось с ним.
Водворившись у себя, Сиверцев подписал оставшиеся с вчера бумаги. Затем звонил в ПТО. Выходил во двор, смотрел, как грузят на машину бухту с кабелем Перед обедом уехал на завод, где в одном из цехов люди его участка монтировали коммутаторную установку. Обедал в заводской столовой. С аппетитом ел солянку и тугие плоские котлеты с макаронами. Потом вернулся в управление. И снова звонил, принимал людей, давал указания прорабу. И так — целый день. Работа ладилась. Все шло своим чином, плотно, одно за другим, без роздыху. Несколько раз, правда, Сиверцев заглядывал в приемную. Но выходил оттуда втайне довольный, что там полно народу и, значит, к Власову сейчас не пробиться. И это почему-то придавало ему бодрости в работе, и он уже тихо вслушивался, как некто незримый, внутри, уговаривал его, что Власову просто повезло: ведь он первым достиг двери своего кабинета и скрылся за нею…
Если не спросит…
На похороны отца Суханов опоздал: был в горах, а когда спустился, оказалось, что телеграмма от сестры ждала его на базе уже три дня. Но странное дело: он не ощутил ни опустошающего смятения, ни безысходного горя и, вдумываясь в происшедшее, еще раз взглянул на телеграмму: «Умер отец. Похороны восьмого. Люда». Он сунул бумажку в карман. Геологи молча, со значением пожимали Суханову руку, скорбно вздыхали, а ему было неловко от этого театрального сочувствия; при таких известиях, знал он, человека ошеломляет, а он вот не испытывал ничего, кроме озабоченности, хотя, как считал, был в общем- то добр, отзывчив, широк. Мать умерла в войну, когда Суханов лежал первый раз в госпитале. Отца же и сестру, живших совместно и безвыездно в Томашеве, Суханов не видел уже лет пятнадцать; посылал им исправно деньги, в год — два-три письма, все больше норовил к праздникам. Письма эти были похожи одно на другое, ему казалось, что ничего такого, что могло быть интересным отцу и сестре, в его жизни не происходило…
В Томашев он прибыл на восьмой день после похорон. Ничего, что жило в памяти Суханова, не изменилось тут. Разве что за давностью как бы уменьшилось, усохло с тех пор, когда он последний раз видел и заборчик, где столбы пошли враскоряку, и крыльцо из темных плах, осевшее на один бок, отчего гладкое, незанозистое перильце вылезало из паза, и притолока, где вывалилась штукатурка, обнажив сосновый брус. И потому, что все это уменьшилось, ушло в себя, Суханов, отодвигая филенчатую узкую дверь, пригнул голову, чтобы не задеть, входя.
Сестру он увидел со спины — серая вязаная кофточка в обтяжку на полном теле и узелок фартука на пояснице. Сестра протирала стаканы. На звук его шаркнувшего шага она обернулась, и он увидел сразу не лицо ее, а запухшие на суставах короткие пальцы, свисавшее с плеча полотенце, потом, когда она вскрикнула: «Ой, Витенька!» — круглое, с маленьким носом и белесыми бровями лицо.
Так, с полотенцем в руке, она и припала к Суханову, легла щекой на пиджак и всхлипывала, а он, возвышаясь, гладил ее по мягким теплым волосам, густо простеганным сединой, и тихо говорил:
— Ну что ты, Люда… Что уж тут… — не то успокаивая, не то оправдываясь, что не успел на похороны.
Потом они сидели друг против друга на синих облупившихся табуретах. Сестра маленькой ладонью утирала щеки, подбородок и смотрела на Суханова, поводя синими, еще светившимися от слез глазами, словно весь он не умещался в ее взгляде и потому рассматривала его по частям, а сказала вдруг о себе:
— Старая я стала, Витенька.
— Я ведь тоже не задержался, — усмехнулся Суханов. — Догоняю тебя. — И, вспомнив ее возраст, спросил: — Пенсия у тебя какая, Люда?